Мы все ходили под богом с богом почти что рядом

Борис Слуцкий. «Мы все ходили под богом»

Мы все ходили под богом с богом почти что рядом. Смотреть фото Мы все ходили под богом с богом почти что рядом. Смотреть картинку Мы все ходили под богом с богом почти что рядом. Картинка про Мы все ходили под богом с богом почти что рядом. Фото Мы все ходили под богом с богом почти что рядом

Мы все ходили под богом.
У бога под самым боком.

Он жил не в небесной дали,
Его иногда видали
Живого. На мавзолее.
Он был умнее и злее
Того – иного, другого,
По имени Иегова,
Которого он низринул,
Извел, пережег на уголь,
А после из бездны вынул
И дал ему стол и угол.

Мы все ходили под богом.
У бога под самым боком.

Однажды я шел Арбатом.
Бог ехал в пяти машинах.
От страха почти горбата,
В своих пальтишках мышиных
Рядом дрожала охрана.
Было поздно и рано.
Серело. Брезжило утро.
Он глянул жестоко, мудро
Своим всевидящим оком,
Всепроницающим взглядом.

Мы все ходили под богом.
С богом почти что рядом.

Чем это интересно

По собственному признанию, Слуцкий написал о Сталине около сотни стихотворений. Среди них произведение «Бог», появившееся в 1955 году, – одно из самых сильных и известных. Оно вообще ощутимо выделяется на фоне всей советской поэзии середины двадцатого века своим, можно сказать, «метафизическим взглядом».

Слуцкий не просто представляет Сталина божественной фигурой со «всевидящим оком», вызывающим страх даже у собственной охраны. Он противопоставляет его «тому – другому, по имени Иегова», которого удалось победить, а затем еще и вернуть обратно в некоем новом упрощенном качестве. Таким необычным образом поэт возвращает в советскую поэзию утраченное религиозное измерение, а также в какой-то степени пытается восстановить историческую связь с духовным прошлым России. Здесь слышатся отзвуки прозы Платонова и творчества других раннесоветских сподвижников новой «советской религии». Но если для них религиозность была органическим чувством, которое нужно было приспособить для строительства новой утопии, то от фронтовика-партийца, пережившего времена войны, репрессий и «научного атеизма», такое слышать непривычно.

Хорошо дополняет данную идею другое стихотворение Слуцкого под названием «Хозяин»:

А мой хозяин не любил меня.
Не знал меня, не слышал и не видел,
но все-таки боялся как огня
и сумрачно, угрюмо ненавидел.

Когда пред ним я голову склонял –
ему казалось, я улыбку прячу.
Когда меня он плакать заставлял –
ему казалось, я притворно плачу.

А я всю жизнь работал на него,
ложился поздно, поднимался рано,
любил его и за него был ранен.
Но мне не помогало ничего.
А я всю жизнь возил его портрет,
в землянке вешал и в палатке вешал,
смотрел, смотрел, не уставал смотреть.
И с каждым годом мне все реже, реже
обидною казалась нелюбовь.
И ныне настроенья мне не губит
тот явный факт, что испокон веков
таких, как я,
хозяева не любят.

В нем тоже есть рефлексия на тему власти сталинского СССР над человеком, но более ясно показан характер этих взаимоотношений. А заодно и более зримо присутствует фигура самого поэта. Но, что важно, на неприятие его личности «хозяином» Слуцкий продолжает смотреть как бы на расстоянии, направляя внимание не на свои эмоции, а на феномен, их порождающий. В результате получается поэзия, понятно и честно рассказывающая нам о том времени, сумевшая задокументировать всю его сложность и насыщенность.

Справка об авторе

Борис Слуцкий родился 7 мая 1919 года в Харьковской губернии.

В 1941 году окончил Литературный институт имени Горького. Первая публикация относится к марту того же 1941 года. Войну политработник Слуцкий закончил в звании и майора.

До 1956 года стихи Слуцкого не печатали. Помог Илья Эренбург: 28 июля 1956 года в «Литературной газете» вышла статья «О стихах Эренбурга». Бориса приняли в союз писателей, издали книгу.

Кстати, Слуцкого можно увидеть в фильме Марлена Хуциева «Застава Ильича». В эпизоде «Вечер в Политехническом» он читает со сцены стихи погибших на войне товарищей Когана и Кульчицкого.

Слуцкий был чрезвычайно плодовит: он писал не менее одного стихотворения в день, в лучшие времена – по 3–4 в день. Одно из самых известных – «Физики и лирики». Название стихотворения стало крылатым выражением.

В феврале 1977 года от рака умерла жена Слуцкого – для него это стало ударом. За три месяца он написал около двухсот стихотворений и замолчал как поэт до конца жизни (умер в 1986 году).

Источник

БОРИС СЛУЦКИЙ

ХОЗЯИН

А мой хозяин не любил меня —
Не знал меня, не слышал и не видел,
А все-таки боялся, как огня,
И сумрачно, угрюмо ненавидел.

Когда меня он плакать заставлял,
Ему казалось: я притворно плачу.
Когда пред ним я голову склонял,
Ему казалось: я усмешку прячу.

А я всю жизнь работал на него,
Ложился поздно, поднимался рано,
Любил его. И за него был ранен.
Но мне не помогало ничего.

А я возил с собой его портрет.
В землянке вешал и в палатке вешал —
Смотрел, смотрел, не уставал смотреть.
И с каждым годом мне все реже, реже
Обидною казалась нелюбовь.

И ныне настроенья мне не губит
Тот явный факт, что испокон веков
Таких, как я, хозяева не любят.

Мы все ходили под богом.
У бога под самым боком.
Он жил не в небесной дали,
Его иногда видали
Живого. На мавзолее.
Он был умнее и злее
Того — иного, другого,
По имени Иегова,
Которого он низринул,
Извел, пережег на уголь,
А после из бездны вынул
И дал ему стол и угол.

Мы все ходили под богом.
У бога под самым боком.
Однажды я шел Арбатом.
Бог ехал в пяти машинах.
От страха почти горбата,
В своих пальтишках мышиных
Рядом дрожала охрана.
Было поздно и рано.
Серело. Брезжило утро.
Он глянул жестоко, мудро
Своим всевидящим оком,
Всепроницающим взглядом.

Мы все ходили под богом.
С богом почти что рядом.

ПРО ЕВРЕЕВ

Евреи хлеба не сеют,
Евреи в лавках торгуют,
Евреи раньше лысеют,
Евреи больше воруют.

Евреи — люди лихие,
Они солдаты плохие:
Иван воюет в окопе,
Абрам торгует в рабкопе.

Я все это слышал с детства,
Скоро совсем постарею,
Но все никуда не деться
От крика: «Евреи, евреи!»

Не торговавши ни разу,
Не воровавши ни разу,
Ношу в себе, как заразу,
Проклятую эту расу.

Пуля меня миновала,
Чтоб говорили нелживо:
«Евреев не убивало!
Все воротились живы!»

У Абрама, Исака и Якова
сохранилось немногое от
Авраама, Исаака, Иакова —
почитаемых всюду господ.

Уважают везде Авраама —
прародителя и мудреца,
обижают повсюду Абрама,
как вредителя и подлеца.

В день, когда боролся Иаков
с богом, и победил его бог,
стал он Яковом, и этот Яков
под любым законом убог.

ПРОЗАИКИ

Когда русская проза пошла в лагеря —
В землекопы,
А кто половчей — в лекаря,
В дровосеки, а кто потолковей — в актеры,
В парикмахеры
Или в шоферы, —
Вы немедля забыли свое ремесло:
Прозой разве утешишься в горе?
Словно утлые щепки,
Вас влекло и несло,
Вас качало поэзии море.

По утрам, до поверки, смирны и тихи,
Вы на нарах слагали стихи.
От бескормиц, как палки, тощи и сухи,
Вы на марше творили стихи.
Из любой чепухи
Вы лепили стихи.

Весь барак, как дурак, бормотал, подбирал
Рифму к рифме и строчку к строке.
То начальство стихом до костей пробирал,
То стремился излиться в тоске.

Ямб рождался из мерного боя лопат,
Словно уголь он в шахтах копался,
Точно так же на фронте из шага солдат
Он рождался и в строфы слагался.

А хорей вам за пайку заказывал вор,
Чтобы песня была потягучей,
Чтобы длинной была, как ночной разговор,
Как Печора и Лена — текучей.

Всем лозунгам я верил до конца
И молчаливо следовал за ними,
Как шли в огонь во Сына, во Отца,
Во голубя Святого Духа имя.

И если в прах рассыпалась скала,
И бездна разверзается, немая,
И ежели ошибочка была —
Вину и на себя я принимаю.

И СРАМ И УЖАС

От ужаса, а не от страха,
от срама, а не от стыда
насквозь взмокала вдруг рубаха,
шло пятнами лицо тогда.

А страх и стыд привычны оба.
Они вошли и в кровь и в плоть.
Их
даже
дня
умеет
злоба
преодолеть и побороть.

И жизнь являет, поднатужась,
бесстрашным нам,
бесстыдным нам
не страх какой-нибудь, а ужас,
не стыд какой-нибудь, а срам.

Уменья нет сослаться на болезнь,
таланту нет не оказаться дома.
Приходится, перекрестившись, лезть
в такую грязь, где не бывать другому.

Как ни посмотришь, сказано умно —
ошибок мало, а достоинств много.
А с точки зренья господа-то бога?
Господь, он скажет: «Все равно говно!»

Господь не любит умных и ученых,
предпочитает тихих дураков,
не уважает новообращенных
и с любопытством чтит еретиков.

Лакирую действительность —
Исправляю стихи.
Перечесть — удивительно —
И смирны и тихи.
И не только покорны
Всем законам страны —
Соответствуют норме!
Расписанью верны!

Чтобы с черного хода
Их пустили в печать,
Мне за правдой охоту
Поручили начать.
Чтоб дорога прямая
Привела их к рублю,
Я им руки ломаю,
Я им ноги рублю,
Выдаю с головою,
Лакирую и лгу.

Все же кое-что скрою,
Кое-что сберегу.
Самых сильных и бравых
Никому не отдам.

Я еще без поправок
Эту книгу издам!

Критики меня критиковали,
Редактировали редактора,
Кривотолковали, толковали
С помощью резинки и пера.

С помощью большого, красно-синего,
Толстобокого карандаша.
А стиха легчайшая душа
Не выносит подчеркиванья сильного.

Дым поэзии, дым-дымок
Незаметно тает.
Легок стих, я уловить не мог,
Как он отлетает.

Легче всех небесных тел
Дым поэзии, тобой самим сожженной.
Не заметил, как он отлетел
От души, заботами груженной.

Лед-ледок, как в марте, тонок был,
Тонкий лед без треску проломился,
В эту полынью я провалился,
Охладил свой пыл.

Запах лжи, почти неуследимый,
сладкой и святой, необходимой,
может быть, спасительной, но лжи,
может быть, пользительной, но лжи,
может быть, и нужной, неизбежной,
может быть, хранящей рубежи
и способствующей росту ржи,
все едино — тошный и кромешный
запах лжи.

Покуда над стихами плачут,
Пока в газетах их порочат,
Пока их в дальний ящик прячут,
Покуда в лагеря их прочат, —

До той поры не оскудело,
Не отзвенело наше дело.
Оно, как Польша, не сгинело,
Хоть выдержало три раздела.

Для тех, кто до сравнений лаком,
Я точности не знаю большей,
Чем русский стих сравнить с поляком,
Поэзию родную — с Польшей.

Еще вчера она бежала,
Заламывая руки в страхе,
Еще вчера она лежала
Почти что на десятой плахе.

И вот она романы крутит
И наглым хохотом хохочет.
А то, что было,
То, что будет, —
Про это знать она не хочет.

Источник

Слуцкий Борис Абрамович

Слуцкий Борис Абрамович
(1919- 86)

Из поэтов, войну прошедших,
из забытых и не читаемх,
и при жизни, что по-секрету,
стихи шопотом передаваемых:
молодёже, что в век интернета
может отклик в душе нашедших-
пять минут, как память поэта.

ллллллллллллллллллллллллллллллллллллллллллллллл
Стихи
Слуцкий Б.А.

Вы не были в районной бане
В периферийном городке?
Там шайки с профилем кабаньим
И плеск, как летом на реке.

Там двое одноруких спины
Один другому бодро трут.
Там тело всякого мужчины
Исчеркали война и труд.

Там по рисунку каждой травмы
Читаю каждый вторник я
Без лести и обмана драмы
Или романы без вранья.

Там на груди своей широкой
Из дальних плаваний матрос
Лиловые татуировки
В наш сухопутный край занёс.

Там слышен визг и хохот женский
За деревянною стеной.
Там чувство острого блаженства
Переживается в парной.

Но бедствий и сражений годы
Согнуть и сгорбить не смогли
Ширококостную породу
Сынов моей большой земли.

Вы не были в раю районном,
Что меж кино и стадионом?
В той бане парились иль нет?
Там два рубля любой билет.
?

Мы все ходили под богом.
У бога под самым боком.
Однажды я шёл Арбатом,
Бог ехал в пяти машинах.
От страха почти горбата,
В своих пальтишках мышиных
Рядом дрожала охрана.
Было поздно и рано.
Серело. Брезжило утро.
Он глянул жестоко, мудро
Своим всевидящим оком,
Всепроницающим взглядом.

Мы все ходили под богом.
С богом почти что рядом.
1955

Бесплатная снежная баба

Я заслужил признательность Италии.
Её народа и её истории,
Её литературы с языком.
Я снегу дал. Бесплатно. Целый ком.

Вагон перевозил военнопленных,
Пленённых на Дону и на Донце,
Некормленых, непоеных военных,
Мечтающих о скоростном конце.

Гуманность по закону, по конвенции
Не применялась в этой интервенции
Ни с той, ни даже с этой стороны,
Она была не для большой войны.

Нет, применялась. Сволочь и подлец,
Начальник эшелона, гад ползучий,
Давал за пару золотых колец
Ведро воды теплушке невезучей.

А я был в форме, я в погонах был
И сохранил, по-видимому, тот пыл,
Что образован чтением Толстого
И Чехова и вовсе не остыл,
А я был с фронта и заехал в тыл
И в качестве решения простого
В теплушку бабу снежную вкатил.

О, римлян взоры чёрные, тоску
С признательностью пополам мешавшие
И долго засыпать потом мешавшие!

Евреи хлеба не сеют,
Евреи в лавках торгуют,
Евреи раньше лысеют,
Евреи больше воруют.

Я всё это слышал с детства,
Скоро совсем постарею,
Но всё никуда не деться
От крика: «Евреи, евреи!»

Не торговавши ни разу,
Не воровавши ни разу,
Ношу в себе, как заразу,
Проклятую эту расу.

Пуля меня миновала,
Чтоб говорили нелживо:
«Евреев не убивало!
Все воротились живы!»
?

Кто они, мои четыре пуда
мяса, чтоб судить чужое мясо?
Больше никого судить не буду.
Хорошо быть не вождём, а массой.

Хорошо быть педагогом школьным,
иль сидельцем в книжном магазине,
иль судьёй. Каким судьёй? футбольным:
быть на матчах пристальным разиней.

Если сны приснятся этим судьям,
то они во сне кричать не станут.
Ну, а мы? Мы закричим, мы будем
вспоминать былое неустанно.

Лакирую действительность —
Исправляю стихи.
Перечесть — удивительно —
И смирны и тихи.

И не только покорны
Всем законам страны —
Соответствуют норме!
Расписанью верны!

Чтобы с чёрного хода
Их пустили в печать,
Мне за правдой охоту
Поручили начать.

Чтоб дорога прямая
Привела их к рублю,
Я им руки ломаю,
Я им ноги рублю,

Выдаю с головою,
Лакирую и лгу…
Всё же кое-что скрою,
Кое-что сберегу.

Самых сильных и бравых
Никому не отдам.
Я ещё без поправок
Эту книгу издам!

Хозяин
А мой хозяин не любил меня.
Не знал меня, не слышал и не видел,
но всё-таки боялся как огня
и сумрачно, угрюмо ненавидел.

А я всю жизнь работал на него,
ложился поздно, поднимался рано,
любил его и за него был ранен.
Но мне не помогало ничего.

А я всю жизнь возил его портрет,
в землянке вешал и в палатке вешал,
смотрел, смотрел, не уставал смотреть.
И с каждым годом мне всё реже, реже
обидною казалась нелюбовь.

И ныне настроенья мне не губит
тот явный факт, что испокон веков
таких, как я, хозяева не любят.
1954

По утрам, до поверки, смирны и тихи,
вы на нарах писали стихи.
От бескормиц, как палки тощи и сухи,
вы на марше слагали стихи.
Из любой чепухи вы лепили стихи.

Весь барак, как дурак, бормотал, подбирал
рифму к рифме и строку к строке.
То начальство стихом до костей пробирал,
то стремился излиться в тоске.

Ямб рождался из мерного боя лопат.
Словно уголь, он в шахтах копался.
Точно так же на фронте, из шага солдат,
он рождался и в строфы слагался.

А поэты вам в этом помочь не могли,
Потому что поэты до шахт не дошли.
?
Артём Весёлый, Исаак Бабель, Иван Катаев, Александр Лебеденко — репрессированные прозаики. Первые трое, однако, до шахт не дошли, так как были расстреляны вскоре после ареста. А. Г. Лебеденко вернулся и рассказывал Слуцкому о лагерном существовании.

Как убивали мою бабку!
Мою бабку убивали так:
Утром к зданию горбанка
Подошёл танк.
Сто пятьдесят евреев города,
Лёгкие
от годовалого голода,
Бледные
от предсмертной тоски
Пришли туда, неся узелки.
Юные немцы и полицаи
Бодро теснили старух, стариков
И повели, котелками бряцая,
За город повели,
далеко.

А бабка, маленькая, словно атом,
Семидесятилетняя бабка моя
Крыла немцев,
Ругала матом,
Кричала немцам о том, где я.
Она кричала: «Мой внук на фронте.
Вы только посмейте,
Только троньте!
Слышите,
наша пальба слышна!»

Какие фрески светятся в углу!
Здесь рай поёт! Здесь ад ревмя ревёт!

На глиняном нетопленом полу
лежит диавол, раненный в живот.
Под фресками в нетопленом углу
Лежит подбитый унтер на полу.

Нас было семьдесят тысяч пленных
В большом овраге с крутыми краями.
Лежим безмолвно и дерзновенно,
Мрём с голодухи в Кёльнской яме.

О граждане Кёльна, как же так?
Вы, трезвые, честные, где же вы были,
Когда, зеленее, чем медный пятак,
Мы в Кёльнской яме с голоду выли?

«Товарищ боец, остановись над нами,
Над нами, над нами, над белыми костями.
Нас было семьдесят тысяч пленных,
Мы пали за родину в Кёльнской яме!»

Когда в подлецы вербовать нас хотели,
Когда нам о хлебе кричали с оврага,
Когда патефоны о женщинах пели,
Партийцы шептали: «Ни шагу, ни шагу. »

Читайте надпись над нашей могилой!
Да будем достойны посмертной славы!
А если кто больше терпеть не в силах,
Партком разрешает самоубийство слабым.

О вы, кто наши души живые
Хотели купить за похлёбку с кашей,
Смотрите, как, мясо с ладони выев,
Кончают жизнь товарищи наши!

О, чёрного солнца сиянье,
зиянье его в облаках!
О, долгие годы стоянья
на сомкнутых каблуках!

И чёрной фатою невесты
окутывались тогда,
когда приходили не вести,
а в чёрной каёмке беда.

А тёмный, а белый, а серый
казались оттенками тьмы,
которую полною мерой
мы видели, слышали мы.

Мы её ощущали.
Мы её осязали.
Ели вместе со щами.
Выплакивали со слезами.
?

— До чего же они наладили быт!
Как им только не надоест!
Те, кто много пьёт,
те, кто мягко спит,
те, кто сладко ест.

Присмотрюсь, обдумаю и пойму,
что в обмен пришлось принести
право выбирать самому
направления и пути.

Я не знаю, прав я или не прав,
но пока на плечах голова,
выбираю это право из прав
всех! Меняю на все права.
?

Как он мог, оторванный от практики,
кабинетный деятель, понять
первое из требований тактики:
что солдата надобно поднять.

Что солдат, который страхом мается,
ужасом, как будто животом,
в землю всей душой своей вжимается,
должен всей душой забыть о том.

Должен эту силу, силу страха,
ту, что силы все его берёт,
сбросить, словно грязную рубаху.
Встать. Вскричать «ура». Шагнуть вперёд.
?

Весь наш большой материк
И все другие страны земли
Хороших людей называют «старик»
И лучшего слова найти б не смогли.
?

Утро брезжит, а дождик брызжет.
Я лежу на вокзале в углу.
Я ещё молодой и рыжий,
Мне легко на твёрдом полу.

Ещё волосы не поседели
И товарищей милых ряды
Не стеснились, не поредели
От победы и от беды.

Засыпаю, а это значит:
Засыпает меня, как песок,
Сон, который вчера был начат,
Но остался большой кусок.

Вот я вижу себя в каптёрке,
А над ней снаряды снуют.
Гимнастёрки. Да, гимнастёрки!
Выдают нам. Да, выдают!

Выхожу, двадцатидвухлетний
И совсем некрасивый собой,
В свой решительный, и последний,
И предсказанный песней бой.

Привокзальный Ленин мне снится:
С пьедестала он сходит в тиши
И, протягивая десницу,
Пожимает мою от души.
?

Поэты «Правды» и «Звезды»

И не надо ходить. И нельзя не пойти.
Я иду. Покупаю букет по пути.
Ковалёва Мария Петровна, вдова,
Говорит мне у входа слова.

Но бессменно висит надо мной
Муж Марии Петровны, мой друг Ковалёв,
Не убитый ещё, жив-здоров.
В глянцевитый стакан наливается чай,
А потом выпивается чай. Невзначай.

Шёл корабль, своим названьем гордый,
Океан стараясь превозмочь.
В трюме, добрыми мотая мордами,
Тыща лощадей топталась день и ночь.

Тыща лошадей! Подков четыре тыщи!
Счастья всё ж они не принесли.
Мина кораблю пробила днище
Далеко-далёко от земли.

Люди сели в лодки, в шлюпки влезли.
Лошади поплыли просто так.
Что ж им было делать, бедным, если
Нету мест на лодках и плотах?

Но не видно у реки той края,
На исходе лошадиных сил
Вдруг заржали кони, возражая
Тем, кто в океане их топил.

На этом кладбище простом
покрыты травкой молодой
и погребённый под крестом
и упокоенный звездой.

Лежат, сомкнув бока могил.
И так в веках пребыть должны,
кого раскол разъединил
мировоззрения страны.

Как спорили звезда и крест!
Не согласились до сих пор!
Конечно, нет в России мест,
где был доспорен этот спор.

А ветер ударяет в жесть
креста, и слышится: Бог есть!
И жесть звезды скрипит в ответ,
что бога не было и нет.

Пока была душа жива,
ревели эти голоса.
Теперь вокруг одна трава.
Теперь вокруг одни леса.

За маленькие подвиги даются
медали небольшой величины.

В ушах моих разрывы отдаются.
Глаза мои пургой заметены.

Я кашу съел. Была большая миска.
Я водки выпил. Мало: сотню грамм.
Кругом зима. Шоссе идёт до Минска.
Лежу и слушаю вороний грай.

Здесь, в зоне автоматного огня,
когда до немца метров сто осталось,
выкапывает из меня усталость,
выскакивает робость из меня.

Высвобождает фронт от всех забот,
выталкивает маленькие беды.
Лежу в снегу, как маленький завод,
производящий скорую победу.

Теперь сниму и выколочу валенки,
поставлю к печке и часок сосну.
И будет сниться только про войну.

Сегодняшний окончен подвиг маленький.
?

Последнею усталостью устав,
Предсмертным умиранием охвачен,
Большие руки вяло распластав,
Лежит солдат. Он мог лежать иначе,

Он мог лежать с женой в своей постели,
Он мог не рвать намокший кровью мох,
Он мог. Да мог ли? Будто? Неужели?
Нет, он не мог.

Ему военкомат повестки слал.
С ним рядом офицеры шли, шагали.
В тылу стучал машинкой трибунал.
А если б не стучал, он мог? Едва ли.

Источник

Мы все ходили под богом с богом почти что рядом

Покуда над стихами плачут…

Сперва я хотел назвать ее так:

Заглавие это придумал не я.

Так назвал одну небольшую свою книжечку Николай Асеев, которого Борис Слуцкий числил среди тех немногих, о ком однажды сказал:

Это асеевское заглавие в середине 90-х годов прошлого века одно московское издательство (СЛОВО/SLOVO) сделало названием серии небольших, изящно изданных поэтических сборников. В этой серии у них вышли тогда книги Константина Симонова, Николая Глазкова, Ксении Некрасовой, Владимира Соколова, Владимира Корнилова. Был подготовлен и сборник избранных стихов Бориса Слуцкого. Но по каким-то — скорее всего, экономическим — причинам дело ограничилось изданием только тех нескольких книг, которые я тут перечислил. А сборник Слуцкого (его составил тогда Владимир Корнилов) в свет так и не вышел.

Заглавие это мне нравилось. Мало того: оно лучше, точнее, чем какое-либо другое, выражало самую суть моего замысла. Но, поразмыслив, я все-таки решил от него отказаться. Ведь, строго говоря, только сам автор — и никто, кроме него, — вправе решать, какие стихи он считает «самыми своими». А состав книги, которую вы сейчас держите в руках, отражает все-таки мой выбор. И конечно, я не смею утверждать, что, если бы Борис Слуцкий решил сам собрать книгу своих стихотворений под таким заглавием, он включил бы в нее именно те стихи, которые выбрал для этой книги я.

Хотя с довольно большой долей уверенности могу все-таки предположить, что его выбор совпал бы с моим процентов, по крайней мере, на девяносто.

Это предположение я основываю не на убеждении в непогрешимости своего поэтического вкуса, а на тех бесконечных, непрекращающихся разговорах, которые мы вели с Борисом о его стихах на протяжении трех десятилетий нашего — не смею сказать дружеского, — но довольно близкого общения.

О содержании и характере этих наших разговоров вы узнаете из предпосланной книге вступительной статьи, специально мною для этого случая написанной.

Ну а расположил я отобранные для этой книги стихи — уже по-своему, разбив их на циклы и каждому циклу дав название. И в этом, конечно, отразилось мое понимание поэзии Слуцкого, быть может и не совпадающее с его собственным. Ведь стихи, объединенные в цикл, обогащаются от соседства со стоящими рядом и при этом нередко обретают смысл и значение, на которые создававший их автор даже и не рассчитывал.

Лирический поэт выплескивает в стихах сегодняшние, сиюминутные свои мысли, чувства, ощущения, а потом — по прошествии времени — они сами собой складываются в лирический сюжет.

Сюжет художественного произведения складывается как некий результат движения, развития характера его героя. Но лирический поэт, в отличие от повествователя, не ищет героя для своих книг — он сам становится их героем.

Лирический поэт так говорит о себе:

(Тициан Табидзе в переводе Б. Пастернака)

Вот такой повестью и должна была по моему замыслу стать эта книга. Но не замысел, а сами стихи поэта определили драматизм — пожалуй, правильнее даже сказать: трагизм — ее сюжета.

Решая, какие стихи стоит, а какие не стоит включать в книгу, я исходил из того, что о поэте надо судить по его вершинам. Насчет того, чтó считать вершинами Бориса Слуцкого, сомнений у меня не было. Как, впрочем, и у него самого.

Безусловной своей вершиной он считал стихотворение «Давайте после драки помашем кулаками…»:

«…Вряд ли мне удалось когда-нибудь написать что-нибудь лучшее…

Прыгнуть выше самого себя удается редко. В этом случае я, наверное, прыгнул. Есть еще такой признак: волнение, которое я испытываю, читая это стихотворение вслух. Видимо, есть причины для этого волнения.

Только очень немногое вызывает у меня примерно то же чувство. Что именно? Конечно, „Старуха в окне“, в свое время „Госпиталь“, „Хозяин“.

(Остаток страницы не дописываю. Может быть, вспомню еще что-нибудь.)»

Быть может, он и вспомнил бы еще два-три стихотворения.

Что-нибудь мог бы к этому перечню добавить и я — из числа самых мною любимых: «Утро брезжит, а дождик брызжет…», «Покуда над стихами плачут…», «Лошади в океане»…

Но сколько бы их ни набралось — таких стихов, в которых ему удалось «прыгнуть выше себя», — книги из них не составишь.

И все-таки, составляя ее, я стремился к тому, чтобы золото поэзии, содержащееся в каждом из вошедших в нее стихотворений, было пусть не самой, но все-таки достаточно высокой пробы.

Немудрено, что при таком подходе книжечка составилась небольшая.

Отчасти поэтому я решил дополнить ее несколькими главами и отрывками из автобиографической прозы поэта.

Этот раздел книги, помимо самостоятельного интереса, который он, несомненно, представляет, дополнит мой далеко не полный и поневоле скудный комментарий к вошедшим в нее стихам, окунув читателя в ту жизнь, «ход» которой «сопровождал» их появление на свет.

Зазвал меня как-то к себе один мой приятель.

В этом его приглашении было что-то не совсем обычное. Он явно давал понять, что зовет не просто так, а с тем чтобы доставить мне какое-то особенное удовольствие. «Приходи, не пожалеешь!» — сказал он.

Я решил, что ему удалось достать какое-то давно уже нами забытое (дело происходило в советские времена) лакомство — скажем, миноги или осетрину первой свежести, — которым он собирается меня попотчевать.

Так оно и вышло. Но лакомство, которым он в этот раз меня угостил, было совсем другого рода.

Все с той же своей загадочной, обещающей какое-то неслыханное блаженство ухмылкой он достал из конверта патефонную пластинку. Тут, не скрою, я испытал некоторое разочарование. (Я совсем было забыл, что мой приятель был большой меломан, а я, уж если меня решили угостить, решительно предпочел бы миноги.) Но вот он включил проигрыватель, пластинка медленно начала свое кружение, и в комнате зазвучал божественный голос Ахматовой.

Это была только что выпущенная тогда в свет фирмой «Мелодия» пластинка «Голоса поэтов».

Приятель мой блаженствовал. Я — тоже. Но к его блаженству примешивалось еще удовольствие от сознания того, что затея его удалась: угощение, которое он мне сулил, меня не разочаровало.

Все это было написано на его лице. Но, помимо этого, на нем было написано кое-что еще. С его лица не сходило выражение, ясно говорившее, что это еще не все, что впереди меня ждет еще какая-то неожиданность, еще какой-то сюрприз.

Голос Ахматовой отзвучал.

После нее читал Слуцкий.

И, едва раздались первые звуки его голоса, я сразу же понял, что означало загадочное выражение лица моего приятеля.

Слуцкий вколачивал свои слова, словно гвозди. После виолончельного голоса Ахматовой, после волшебной музыки ее стихов его голос, его стихи казались не просто немузыкальными, но — антимузыкальными.

Приятель мой ухмылялся: запланированный им эффект удался.

Но Слуцкий продолжал вколачивать свои гвозди — и ироническая ухмылка постепенно сходила с лица моего приятеля. Оно становилось серьезным, вдумчивым, вслушивающимся. И даже как бы завороженным этим жестким, немузыкальным, будничным голосом, этими антимузыкальными, нарочито непоэтичными, подчеркнуто прозаическими стихами.

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *