Люди только что пришли сюда по ходам сообщения сочинение твардовский
Люди только что пришли сюда по ходам сообщения сочинение твардовский
Люди только что пришли сюда по ходам сообщения, тропинкам, вдоль редких придорожных кустиков, по окольным овражкам с передовых постов боевого охранения.
Они по-свойски размещались в хате — кто на низеньких крестьянских нарах, занимавших треть помещения, кто на лавках вдоль стен, а кто на полу у ног товарищей. Старуха-хозяйка оставляла за собой только почку. В иное время она, может быть, и поворчала бы по поводу махорочного дыма, но теперь только изредка отмахивалась от него, хмурясь смешливо и добродушно. Совсем недавно в этой деревушке и в этой хате были немцы. И сейчас они еще не так далеко…
Потемневшие от морозов лица людей, проведших зиму в боях, были такими, какими, казалось, они только и могут быть. Привычная напряженность, серьезность и тень усталости старили их. Но стоило ребятам рассесться в теплой хате, закурить компанией, стоило крепышу-пулеметчику Орехову поставить баян себе на колени и чуть тронуть его, как все обернулось иначе.
Глаза у всех оживились, и сразу стало видно, что это такие ребята, молодые, хорошие ребята, которые от души рады этой минуте отдыха.
Сперва с песней не ладилось. Вышел один, и, дирижируя рукой, затянул что-то мало знакомое, затянул и скривил, повел не туда. И до того получилось неловко и жалостно, и такой дружный породило смех, что можно было подумать — нарочно парень разыграл этот номер. Но мало-помалу баянист навел на тон и дело пошло. Пелись больше всего простые, душевные песни — русские, украинские. Политрук Ошеров сидел в центре хора и с превеликим усердием размахивал руками, сводя голоса всех в одно целое и в то же время стараясь подтянуть, подхватить, выручить на самых трудных переходах…
И простой, милый мотив этой старинной песни уже заметно брал власть над самими поющими. Что-то щемящее, далекое и близкое вместе, живое и неумирающее, свое родное было в нем, то, что одинаково дорого и дома, и на войне, и на суше, и на море.
И когда один голос, вырываясь вперед, но попадая в лад, уже как будто не пропел, а сказал:
— Но не вышла та-а девчонка… — у всех заблестели глаза от хорошего волнения.
А гулянье брало разгон.
— Вальс! — с нарочитой лихостью скомандовал молодцеватый лейтенант Григорьев, и мешковатые пары в шинелях закружились в центре тесно стоявшей толпы нетанцующих.
— Общий! Дамы в круг! — под хохот всей хаты продолжал выкрикивать Григорьев, точно забывая в неудержимости бального веселья, что дамой здесь являлась только хозяйка, лежавшая на печи и с предельным умилением смотревшая на все это.
— Дамы налево, кавалеры направо. Агош! — И с неподкупной деловитостью толпились «дамы» и «кавалеры», задевая противогазами всех стоявших вокруг.
Старик-хозяин, считавший, видимо, что ему более к лицу находиться внизу, среди всех, чем на печке со старухой, все же то и дело переглядывался с ней, хитро и недоверчиво поводя головой. Балуетесь, мол, а неприятель-то — вон он еще близко…
— Встать! — обрывая музыку, говор и шмыганье сапог, раздалась команда. Вошел общий любимец — комбат Красников.
— Вольно, вольно — давай дальше.
— Есть, давать дальше! Командир взвода связи младший лейтенант Глушко исполнит… — Григорьев сделал паузу и выкрикнул последнее слово: — Русскую!
Но не успел тот сделать двух кругов, как наперерез ему кинулся другой танцор. Он дал дробь и, вытянув правую ногу, одной этой ногой начал изображать что-то такое уморительное и необычное, что круг колыхнулся со смеха.
И когда уже баянист хватил «расходную» и комбат Красников смотрел на своих бойцов ласковыми и умными глазами старого солдата, и все было хорошо и красиво, изба содрогнулась от совсем близкого внезапного разрыва снаряда. Вслед за ним ухнул другой, третий, четвертый — обычная вечерняя порция, что отпускал немец из своих скудеющих запасов.
Бабка начала было креститься, но смутилась, видя, что никто из гостей не переменил позы, не нарушил веселья. А дед-хозяин с невозмутимостью видавшего виды человека успокоительно крикнул ей:
— Перелет! В белый свет кидает…
Неизвестно, о чем говорили в эту ночь старик со старухой на печи, но утром возле их хаты мы наблюдали занятную и полную значения картину. Дед вытащил из осевшего серого сугроба большой старинный сундук, очистил его веничком от весеннего липкого снега и поволок в сени.
— Что, дед, не боишься уже, что немец вернется?
— Хватит его бояться. Не может быть ему возврату сюда. Кончается его басня…
Сочинение на тему: АЛЕКСАНДР ТРИФОНОВИЧ ТВАРДОВСКИЙ
АЛЕКСАНДР ТРИФОНОВИЧ ТВАРДОВСКИЙ (1910-1971).
В творчестве Твардовского запечатлены основные вехи развития советской страны: коллективизация, Великая Отечественная война, послевоенное возрождение. Это поэт — советский по сути своей, но, вместе с тем, в его поэзии находят место и общечеловеческие проблемы. Его творчество глубоко народно прежде всего по своей мировоззренческой основе. Поэт широко использует народный разговорный язык, фольклорные формы, и духе народно-поэтического творчества рисует своих героев.
По поэмам Твардовского можно проследить историю страны. Первые поэмы «Путь к социализму», «Страна Муравия» отразили период коллективизации. Крестьянин Никита Моргунок отправляется искать ту обетованную землю, которая
…в длину и в ширину — кругом своя.
Посеешь бубочку одну,
Это идеал крестьянского счастья. Твардовский ведет Моргунка по всей стране, и, в ходе путешествия наблюдая то новое, что несут с собой колхозы, герой отказывается от единоличного хозяйства и приходит к мысли, что колхоз — это и есть крестьянский рай. Твардовский использовал мотив путешествия, характерный для народного творчества, с той же целью, что в свое время Некрасов в поэме «Кому на Руси жить хорошо». Поэт искренне верил, что коллективизация принесет крестьянам счастье. Позже — в 1960-е годы — в поэме «По праву памяти» Твардовский с высоты личной судьбы и исторического опыта осмыслит коллективизацию, увидит не только открывшиеся перспективы, но и гибельные меры, которыми проводилось раскрестьянивание России.
В годы Великой Отечественной войны Твардовский создает поистине народную «книгу про бойца» «Василий Теркин». Ее герой стал олицетворением всей русской нации. Общность судьбы Теркина с судьбой всего народа подчеркивается в поэме неоднократно. В образе героя отражены коренные черты русского национального характера: простота, смекалка, находчивость, мужество. Пожалуй, самое главное качество Теркина — трудолюбие. Он, привыкший трудиться в колхозе, и войну считает ратным трудом. Теркин способен и на гармони играть, и часы починить, и переправу наладить. Теркин не унывает даже в самой тяжелой обстановке, он умеет подбодрить шуткой, смешным рассказом.
Твардовский в индивидуальном облике воплотил всеобщее, присущее народу. Вместе с тем поэт подчеркивает, что «в каждой роте есть такой» Теркин. Герой выступает как обобщенный образ Бойца и Человека:
То серьезный, то потешный,
Нипочем, что дождь, что снег, —
В бой, вперед, в огонь кромешный Он идет, святой и грешный,
Поэма «Василий Теркин» — эпопея войны, так как в многообразных боевых эпизодах, в различных ситуациях и сценах создается образ народа на войне, прослеживается ее история от отступления до победы.
Сама режет, сама давит,
Сама помощь подает.
Если Теркин-боец возвеличивал свое государство, все делал для его победы, то новый Теркин разрушает тоталитарную систему, которая давит человека.
В послевоенный период Твардовский пишет поэму «Дом у дороги» — плач о семьях, которые война разбросала, разрушила. Описывая довоенную жизнь и быт семьи Сивцовых, поэт показывает условия формирования стойкости героев, любви к своему Дому.
Эта любовь помогает Андрею, вернувшемуся с войны, отстраивать дом в надежде, что вернется его жена, снова будет крепкая и добрая семья. Надежда и любовь не оставляют и Анну даже в невероятно тяжелых условиях фашистского концлагеря. Название «Дом у дороги» символично — это дом у дороги войны.
Лироэпическая поэма «За далью — даль» раздвигает время и пространство современной поэту действительности 1960-х годов.
Поэт обращается в прошлое, чтобы сопоставить с настоящим, увидеть те преобразования, которые произошли в стране. Обращение к далям времени позволяет размышлять о судьбе русского народа, о его характере и традициях (главы «Семь тысяч рек», «Две кузницы», «Огни Сибири», «На Ангаре»). В главе «Так это было» Твардовский рассказывает о периоде культа личности Сталина, о том складе личности человека, который вырабатывался в это время:
Но кто из нас годится в судьи —
Решать, кто прав, кто виноват?
О людях речь идет, а люди Богов не сами ли творят?
Поэт пытается философски осмыслить время, найти истоки происходившего.
Помимо временных далей поэт обозревает и дали географические. Поэма — это своеобразный дорожный дневник путешествия на поезде Москва — Владивосток, проходящем через всю страну. Огромные пространства пробегают за окнами вагона. Проехав через всю страну, поэт с необыкновенной преданностью и любовью вспоминает о своей «малой» родине:
С дороги — через всю страну —
Я вижу отчий край смоленский.
Перед поэтом предстает еще одна даль — даль нравственных потенций человека, глубокая даль души лирического героя.
Все три дали сливаются в большое симфоническое произведение, в котором раскрываются сила и могущество страны, красота и героизм советского человека. Поэт убежден в исторической правильности и прогрессивности пути нашей страны:
За годом — год, за вехой — веха,
За полосою — полоса.
Нелегок путь. Но ветер века —
Он в наши дует паруса.
Последней поэмой Твардовского была «По праву памяти». Это поэма о «памяти бессонной», обо всем, что было за годы советской власти — великом и трагическом, об истории и вечных ценностях. Поэт писал поэму в 1970 г., когда уже забыли о культе личности, пытались приукрасить или замолчать негативное в истории советской страны:
Забыть велят и просят лаской Не помнить — память под печать,
Чтоб ненароком той оглаской Непосвященных не смущать.
Одна неправда нам в убыток,
И только правда ко двору!
Поэма «По праву памяти» — горькое, драматическое произведение. В ней Твардовский трагически осознавал, что тоже был в заблуждении, что историческая вина лежит и на нем:
Давно отцами стали дети,
Но за всеобщего отца Мы оказались все в ответе,
И длится суд десятилетий,
И не видать еще конца.
Так вся история страны, запечатленная в поэмах Твардовского, получила свое философское осмысление в его последней, итоговой поэме.
Люди только что пришли сюда по ходам сообщения сочинение твардовский
Люди только что пришли сюда по ходам сообщения, тропинкам, вдоль редких придорожных кустиков, по окольным овражкам с передовых постов боевого охранения.
Они по-свойски размещались в хате — кто на низеньких крестьянских нарах, занимавших треть помещения, кто на лавках вдоль стен, а кто на полу у ног товарищей. Старуха-хозяйка оставляла за собой только почку. В иное время она, может быть, и поворчала бы по поводу махорочного дыма, но теперь только изредка отмахивалась от него, хмурясь смешливо и добродушно. Совсем недавно в этой деревушке и в этой хате были немцы. И сейчас они еще не так далеко…
Потемневшие от морозов лица людей, проведших зиму в боях, были такими, какими, казалось, они только и могут быть. Привычная напряженность, серьезность и тень усталости старили их. Но стоило ребятам рассесться в теплой хате, закурить компанией, стоило крепышу-пулеметчику Орехову поставить баян себе на колени и чуть тронуть его, как все обернулось иначе.
Глаза у всех оживились, и сразу стало видно, что это такие ребята, молодые, хорошие ребята, которые от души рады этой минуте отдыха.
Сперва с песней не ладилось. Вышел один, и, дирижируя рукой, затянул что-то мало знакомое, затянул и скривил, повел не туда. И до того получилось неловко и жалостно, и такой дружный породило смех, что можно было подумать — нарочно парень разыграл этот номер. Но мало-помалу баянист навел на тон и дело пошло. Пелись больше всего простые, душевные песни — русские, украинские. Политрук Ошеров сидел в центре хора и с превеликим усердием размахивал руками, сводя голоса всех в одно целое и в то же время стараясь подтянуть, подхватить, выручить на самых трудных переходах…
И простой, милый мотив этой старинной песни уже заметно брал власть над самими поющими. Что-то щемящее, далекое и близкое вместе, живое и неумирающее, свое родное было в нем, то, что одинаково дорого и дома, и на войне, и на суше, и на море.
И когда один голос, вырываясь вперед, но попадая в лад, уже как будто не пропел, а сказал:
— Но не вышла та-а девчонка… — у всех заблестели глаза от хорошего волнения.
А гулянье брало разгон.
— Вальс! — с нарочитой лихостью скомандовал молодцеватый лейтенант Григорьев, и мешковатые пары в шинелях закружились в центре тесно стоявшей толпы нетанцующих.
— Общий! Дамы в круг! — под хохот всей хаты продолжал выкрикивать Григорьев, точно забывая в неудержимости бального веселья, что дамой здесь являлась только хозяйка, лежавшая на печи и с предельным умилением смотревшая на все это.
— Дамы налево, кавалеры направо. Агош! — И с неподкупной деловитостью толпились «дамы» и «кавалеры», задевая противогазами всех стоявших вокруг.
Старик-хозяин, считавший, видимо, что ему более к лицу находиться внизу, среди всех, чем на печке со старухой, все же то и дело переглядывался с ней, хитро и недоверчиво поводя головой. Балуетесь, мол, а неприятель-то — вон он еще близко…
— Встать! — обрывая музыку, говор и шмыганье сапог, раздалась команда. Вошел общий любимец — комбат Красников.
— Вольно, вольно — давай дальше.
— Есть, давать дальше! Командир взвода связи младший лейтенант Глушко исполнит… — Григорьев сделал паузу и выкрикнул последнее слово: — Русскую!
Но не успел тот сделать двух кругов, как наперерез ему кинулся другой танцор. Он дал дробь и, вытянув правую ногу, одной этой ногой начал изображать что-то такое уморительное и необычное, что круг колыхнулся со смеха.
И когда уже баянист хватил «расходную» и комбат Красников смотрел на своих бойцов ласковыми и умными глазами старого солдата, и все было хорошо и красиво, изба содрогнулась от совсем близкого внезапного разрыва снаряда. Вслед за ним ухнул другой, третий, четвертый — обычная вечерняя порция, что отпускал немец из своих скудеющих запасов.
Бабка начала было креститься, но смутилась, видя, что никто из гостей не переменил позы, не нарушил веселья. А дед-хозяин с невозмутимостью видавшего виды человека успокоительно крикнул ей:
— Перелет! В белый свет кидает…
Неизвестно, о чем говорили в эту ночь старик со старухой на печи, но утром возле их хаты мы наблюдали занятную и полную значения картину. Дед вытащил из осевшего серого сугроба большой старинный сундук, очистил его веничком от весеннего липкого снега и поволок в сени.
— Что, дед, не боишься уже, что немец вернется?
— Хватит его бояться. Не может быть ему возврату сюда. Кончается его басня…
Надя Кутаева.
Надеждой Петровной никто еще не зовет ее, человека неполных восемнадцати лет. Товарищем Кутаевой изредка называют ее, но больше всего Надей.
Когда же слышится глухой неблизкий разрыв, Шерабурко вновь выпрямляется и начинает еще деловитее почмокивать и подергивать вожжами. И старается как можно развязнее сказать, с улыбкой оглядываясь на медсестру:
— Ладно, ладно. Подбрасывает, — неласково отзывается она. — А ты, давай, смотри, куда лучше с подводой подъехать, чтобы мне не три версты таскать раненого.
Ездовый обиженно отворачивается. Поле боя уже близко. Столбы разрывов встают внезапно, как из-под земли, то там, то здесь, то врозь, то кучно.
Надя всматривается в какой-то черный предмет справа от дороги — не то строение какое, не то автомашина, брошенная в снегу. Комбайн. А место подходящее поставить повозку. И носить не так далеко.
Шерабурко выпустил вожжи и мигом свалился под повозку.
— Шерабурко, что с тобой?
«Не ранен ли?» — подумала Надя. Но он был не ранен, этот добрый, простецкий парень, не обвыкший еще на фронте.
— Садись, правь лошадью, — приказала она строго и решительно, — там раненые ждут, а ты под повозкой прятаться. Вот я тебя сейчас, — она задумалась на минуту, чем бы таким пригрозить, — я тебя сейчас гранатой подорву.
Ездовый быстро вскочил и схватился за вожжи. Бедняга и не сообразил даже, что и гранаты здесь нет и что расправа эта просто немыслима. Он только чувствовал властный и требовательный тон этой девушки, которая ничего не боялась и ни перед чем не останавливалась, когда речь шла о помощи людям, пострадавшим в бою.
— Новоженин! Новоженин! Иди сюда, тебе говорят. Те-бе гово-рят… — захлебывалась она слезами обиды, одиночества, горя.
Новоженин — это был старший санинструктор. Он услыхал ее, подбежал, и все кончилось благополучно.
В дыму подожженной немцами деревни она натолкнулась на тяжело раненного лейтенанта Морозова. Его уже укладывали в сани, первая помощь была оказана, но он лежал в одной гимнастерке, шинель, видимо, сбросил в горячке боя. Надя быстро сняла свою шинельку, укрыла Морозова, да так и осталась в одной стеганке.
В этой деревне ей пришлось бы худо, если бы не лейтенант Пономарев. Немцы оттеснили наших на окраину деревни. Покамест справились с перевязкой и отправкой раненых, автоматчики подобрались уже близко. Надо было уходить.
А ноги ее уже не слушались, так она устала, измучилась, и тут попадается боец с залитым кровью лицом. Пуля попала ему в глаз. Надо помогать. Пономарев подхватил за руки обоих — и больного и сестру — и потащил их обходным путем из деревни. А на выходе дорогу пересек станковый пулемет противника. И пришлось там долго, долго лежать на снегу потной, разгоряченной. Потрясения и муки этого дня не прошли даром. Надя заболела; ее отправили в тыл — отдохнуть, отлежаться. Два дня побыла там, затосковала.
И снова на работу, снова на поле боя, в озаренные улицы горящих сел, туда, где наши люди отдают кровь и жизнь за Родину и где им можно оказать незаменимую помощь.
Там она вновь встретила своего спасителя лейтенанта Пономарева. Он был ранен в голову.
— Уходи, уходи, Надя, дела мои плохие, беги, помогай другим.
— Нет, уж теперь я над вами хозяйка, товарищ лейтенант, лежите смирно.
Она перевязала и вынесла его одна, хотя Пономарев был немногим легче того богатыря, над которым она плакала…
Слава тебе, маленькая девушка, с синими глазами и милым белорусским говорком, сестра наших воинов и благородная труженица войны!
Одним из самых ярких поэтов ХХ века по праву считается Александр Трифонович Твардовский.
Вся жизнь Твардовского – постоянный и мучительный путь к правде, «как бы ни была она горька».
Авторитет Твардовского был очень велик и в обществе, и в писательской среде. Его личность вызывает глубокое уважение, это был внутренне противоречивый, но честный перед собой и читателями писатель.
Один из его главных эстетических принципов – народность, под которой понимается связь литературы с народом.
Его поэзия действительно является образцом самобытного творчества народного художника, для которого служение народу было смыслом всей жизни, единственным подлинным счастьем.
Твардовский начал работу над своей главной поэмой – «Василий Теркин» в конце 1939 года, а завершил в год Победы. Для всех это произведение стало ярким воплощением русского характера и общенародных чувств эпохи Великой Отечественной войны. Борис Пастернак назвал «Теркина» главной книгой о войне. Высочайшую оценку дал поэме и Иван Бунин. Поэма стала подлинно народной, а Василий Теркин – фольклорным персонажем, главы поэмы знали наизусть почти все бойцы и командиры.
Твардовский писал: «Лично я, наверное, во всю свою жизнь уже не смогу отойти от сурового и величественного, бесконечно разнообразного и так мало приоткрытого в литературе мира событий, переживаний и впечатлений военного периода»
Когда я первый раз услышала отрывки из поэмы»Василий Теркин», то оторваться от этого произведения уже не смогла. Не только потому, что это книга про бойца, об его приключениях, бедах или страданиях, конечно нет. В тяжкий для Родины час появился Василий Тёркин, труженик-солдат, с горячим сердцем, с народной смёткой и хитрецой, мастер на все руки и мечтатель, влюблённый в свою родную землю, святой и грешный русский чудо-человек.
У Василия Тёркина такая эмоция всех человеческих радостей и горестей, которая заставляет забыть, что имеешь дело с книжным героем.
Эта поэма состоит из тех самых мыслей, которыми живёт и думает каждый из нас в дни войны.
… Россию, мать старуху,
Нам терять нельзя никак.
Наши деды, наши дети,
Наши внуки не велят.
Сам Твардовский говорил :« Тёркин был для меня во взаимоотношениях поэта с читателем – воюющим советским человеком, моей лирикой, моей публицистикой, песней и поучением, анекдотом и присказкой, разговором по душам и репликой к случаю».
Далеко не каждая книга выдерживает проверку временем столь блистательно. Время творит над произведениями искусства самый строгий и справедливый суд. Но всё-таки удивительно, что о самой жестокой войне можно было написать с такой жизнеутверждающей силой.
Александр Трифонович Твардовский
На переднем крае
Родное
Люди только что пришли сюда по ходам сообщения, тропинкам, вдоль редких придорожных кустиков, по окольным овражкам с передовых постов боевого охранения.
Они по‑свойски размещались в хате – кто на низеньких крестьянских нарах, занимавших треть помещения, кто на лавках вдоль стен, а кто на полу у ног товарищей. Старуха‑хозяйка оставляла за собой только почку. В иное время она, может быть, и поворчала бы по поводу махорочного дыма, но теперь только изредка отмахивалась от него, хмурясь смешливо и добродушно. Совсем недавно в этой деревушке и в этой хате были немцы. И сейчас они еще не так далеко…
Потемневшие от морозов лица людей, проведших зиму в боях, были такими, какими, казалось, они только и могут быть. Привычная напряженность, серьезность и тень усталости старили их. Но стоило ребятам рассесться в теплой хате, закурить компанией, стоило крепышу‑пулеметчику Орехову поставить баян себе на колени и чуть тронуть его, как все обернулось иначе.
Глаза у всех оживились, и сразу стало видно, что это такие ребята, молодые, хорошие ребята, которые от души рады этой минуте отдыха.
Сперва с песней не ладилось. Вышел один, и, дирижируя рукой, затянул что‑то мало знакомое, затянул и скривил, повел не туда. И до того получилось неловко и жалостно, и такой дружный породило смех, что можно было подумать – нарочно парень разыграл этот номер. Но мало‑помалу баянист навел на тон и дело пошло. Пелись больше всего простые, душевные песни – русские, украинские. Политрук Ошеров сидел в центре хора и с превеликим усердием размахивал руками, сводя голоса всех в одно целое и в то же время стараясь подтянуть, подхватить, выручить на самых трудных переходах…
Может, выйдет та девчонка
И простой, милый мотив этой старинной песни уже заметно брал власть над самими поющими. Что‑то щемящее, далекое и близкое вместе, живое и неумирающее, свое родное было в нем, то, что одинаково дорого и дома, и на войне, и на суше, и на море.
И когда один голос, вырываясь вперед, но попадая в лад, уже как будто не пропел, а сказал:
– Но не вышла та‑а девчонка… – у всех заблестели глаза от хорошего волнения.
А гулянье брало разгон.
– Вальс! – с нарочитой лихостью скомандовал молодцеватый лейтенант Григорьев, и мешковатые пары в шинелях закружились в центре тесно стоявшей толпы нетанцующих.
– Общий! Дамы в круг! – под хохот всей хаты продолжал выкрикивать Григорьев, точно забывая в неудержимости бального веселья, что дамой здесь являлась только хозяйка, лежавшая на печи и с предельным умилением смотревшая на все это.
– Дамы налево, кавалеры направо. Агош! – И с неподкупной деловитостью толпились «дамы» и «кавалеры», задевая противогазами всех стоявших вокруг.
Старик‑хозяин, считавший, видимо, что ему более к лицу находиться внизу, среди всех, чем на печке со старухой, все же то и дело переглядывался с ней, хитро и недоверчиво поводя головой. Балуетесь, мол, а неприятель‑то – вон он еще близко…
– Встать! – обрывая музыку, говор и шмыганье сапог, раздалась команда. Вошел общий любимец – комбат Красников.
– Вольно, вольно – давай дальше.
– Есть, давать дальше! Командир взвода связи младший лейтенант Глушко исполнит… – Григорьев сделал паузу и выкрикнул последнее слово: – Русскую!
Но не успел тот сделать двух кругов, как наперерез ему кинулся другой танцор. Он дал дробь и, вытянув правую ногу, одной этой ногой начал изображать что‑то такое уморительное и необычное, что круг колыхнулся со смеха.
И когда уже баянист хватил «расходную» и комбат Красников смотрел на своих бойцов ласковыми и умными глазами старого солдата, и все было хорошо и красиво, изба содрогнулась от совсем близкого внезапного разрыва снаряда. Вслед за ним ухнул другой, третий, четвертый – обычная вечерняя порция, что отпускал немец из своих скудеющих запасов.
Бабка начала было креститься, но смутилась, видя, что никто из гостей не переменил позы, не нарушил веселья. А дед‑хозяин с невозмутимостью видавшего виды человека успокоительно крикнул ей:
– Перелет! В белый свет кидает…
Неизвестно, о чем говорили в эту ночь старик со старухой на печи, но утром возле их хаты мы наблюдали занятную и полную значения картину. Дед вытащил из осевшего серого сугроба большой старинный сундук, очистил его веничком от весеннего липкого снега и поволок в сени.
– Что, дед, не боишься уже, что немец вернется?
– Хватит его бояться. Не может быть ему возврату сюда. Кончается его басня…
Надя Кутаева
Надеждой Петровной никто еще не зовет ее, человека неполных восемнадцати лет. Товарищем Кутаевой изредка называют ее, но больше всего Надей.
Когда же слышится глухой неблизкий разрыв, Шерабурко вновь выпрямляется и начинает еще деловитее почмокивать и подергивать вожжами. И старается как можно развязнее сказать, с улыбкой оглядываясь на медсестру:
– Ладно, ладно. Подбрасывает, – неласково отзывается она. – А ты, давай, смотри, куда лучше с подводой подъехать, чтобы мне не три версты таскать раненого.
Ездовый обиженно отворачивается. Поле боя уже близко. Столбы разрывов встают внезапно, как из‑под земли, то там, то здесь, то врозь, то кучно.
Надя всматривается в какой‑то черный предмет справа от дороги – не то строение какое, не то автомашина, брошенная в снегу. Комбайн. А место подходящее поставить повозку. И носить не так далеко.
Шерабурко выпустил вожжи и мигом свалился под повозку.
– Шерабурко, что с тобой?
«Не ранен ли?» – подумала Надя. Но он был не ранен, этот добрый, простецкий парень, не обвыкший еще на фронте.
– Садись, правь лошадью, – приказала она строго и решительно, – там раненые ждут, а ты под повозкой прятаться. Вот я тебя сейчас, – она задумалась на минуту, чем бы таким пригрозить, – я тебя сейчас гранатой подорву.
Ездовый быстро вскочил и схватился за вожжи. Бедняга и не сообразил даже, что и гранаты здесь нет и что расправа эта просто немыслима. Он только чувствовал властный и требовательный тон этой девушки, которая ничего не боялась и ни перед чем не останавливалась, когда речь шла о помощи людям, пострадавшим в бою.
– Новоженин! Новоженин! Иди сюда, тебе говорят. Те‑бе гово‑рят… – захлебывалась она слезами обиды, одиночества, горя.
Новоженин – это был старший санинструктор. Он услыхал ее, подбежал, и все кончилось благополучно.
В дыму подожженной немцами деревни она натолкнулась на тяжело раненного лейтенанта Морозова. Его уже укладывали в сани, первая помощь была оказана, но он лежал в одной гимнастерке, шинель, видимо, сбросил в горячке боя. Надя быстро сняла свою шинельку, укрыла Морозова, да так и осталась в одной стеганке.
В этой деревне ей пришлось бы худо, если бы не лейтенант Пономарев. Немцы оттеснили наших на окраину деревни. Покамест справились с перевязкой и отправкой раненых, автоматчики подобрались уже близко. Надо было уходить.
А ноги ее уже не слушались, так она устала, измучилась, и тут попадается боец с залитым кровью лицом. Пуля попала ему в глаз. Надо помогать. Пономарев подхватил за руки обоих – и больного и сестру – и потащил их обходным путем из деревни. А на выходе дорогу пересек станковый пулемет противника. И пришлось там долго, долго лежать на снегу потной, разгоряченной. Потрясения и муки этого дня не прошли даром. Надя заболела; ее отправили в тыл – отдохнуть, отлежаться. Два дня побыла там, затосковала.
И снова на работу, снова на поле боя, в озаренные улицы горящих сел, туда, где наши люди отдают кровь и жизнь за Родину и где им можно оказать незаменимую помощь.
Там она вновь встретила своего спасителя лейтенанта Пономарева. Он был ранен в голову.
– Уходи, уходи, Надя, дела мои плохие, беги, помогай другим.
– Нет, уж теперь я над вами хозяйка, товарищ лейтенант, лежите смирно.
Она перевязала и вынесла его одна, хотя Пономарев был немногим легче того богатыря, над которым она плакала…
Слава тебе, маленькая девушка, с синими глазами и милым белорусским говорком, сестра наших воинов и благородная труженица войны!
Федор Васильевич Гладков
Малка
Когда Малка узнала, что я иду в госпиталь, она взволновалась и набросилась на меня:
– Что же это вы? Почему раньше мне этого не сказали? Я тоже хочу… Мне это очень нужно…
Мы шли вместе с нею с завода. Она только что сменилась. Малка была стахановка и девушка, что называется, с «характером»: живая, экспансивная, увлекающаяся, напористая. Любила спорт, участвовала в каждом лыжном кроссе, отлично состязалась в стрельбе и большая была охотница потанцевать.
Но сегодня Малка была сосредоточенной и грустной. Она узнала, что ее большой друг – Стеша, уехавшая на фронт в качестве медсестры одного из полевых госпиталей, была убита в то время, как выносила с ноля боя раненого. Спасенный ею боец лежал теперь в местном госпитале. Как раз в этот госпиталь мы шли. К нам присоединились два выздоравливающих бойца, которые хотели повидать своего товарища.
– Я твердо решила: поеду на фронт, – горячо заявила Малка, – я должна заменить Стешу…
В этом госпитале я был несколько раз. Здесь лечились командиры и политработники. И хотя многие из них были прикованы к койкам – тяжело раненные в грудь, в голову, в ноги, в живот, – но они были молоды и жадно хотели жить. В палатах было говорливо, гулял жизнерадостный смех и задумчиво лилась хоровая песня.
Комиссаром госпиталя был мой приятель, начинающий беллетрист Голобков, коренастый парень с обликом цехового рабочего. Близко знал я и начальника госпиталя – врача Благово.
Встретил нас Голобков в своем просторном кабинете, уютно обставленном черной мягкой мебелью. Он с радостной улыбкой вскочил со своего кресла и покраснел от удовольствия. Обоих наших спутников, раненых бойцов, пришедших навестить своего приятеля, он уже знал, а перед Малкой расшаркался и так крепко пожал ей руку, что она вскрикнула, а потом с сожалением посмотрела на свои пальцы.
– Вот хорошо! Вот неожиданность! Ух, как здорово. Проходите, садитесь, товарищи… – говорил комиссар.
Он по‑военному повернулся к бойцам и с сожалением сказал:
– Только к вашему товарищу сейчас нельзя: он очень плох – лежит почти без движения. Благово решил принять меры, иначе дело будет швах. Кровки ему надо побольше… Кровки – здоровой, молодой…
И вдруг с удивлением и тревогой взглянул на Малку, точно сейчас обратил на нее внимание, как на постороннего человека.
– Вы тоже… садитесь. Только, знаете, Благово наш не любит посторонних. Повидать больного вам едва ли удастся, он в очень тяжелом состоянии…
Малка порывисто повернулась к нему.
– Так я же для этого и пришла. И вовсе мне смотреть ничего не надо. Наоборот, я хочу, чтобы мою кровь… понимаете, перелили в него… Зачем же холодную, из банки, когда можно взять у меня… Голубчик, я вас прошу… Ведь я же все равно не отстану…
Дверь нерешительно отворилась, потом осторожно опять закрылась и начала беспокойно подрагивать. Вдруг она быстро распахнулась, и в комнату широко шагнул Благово. Он наклонил седую голову и поверх очков стал осматривать каждого из нас. В белом халате, высокий, он шел, как на ходулях. Густые брови шевелились странно: одна поднялась на лоб, другая опустилась, и хвостики бровей на концах вздрагивали.
– О! Народ? Это – что? Делегация, что ли. Хо, и вы? И вы? – удивился он, здороваясь со много, и затеребил свою ехидную бородку.
– Вот… пришли товарищи… – пояснил Голобков, показывая на нас обеими руками.
– Факт бесспорный… да‑с‑с, вижу, пришли… – подтвердил Благово, вопросительно оглядывая нас. – К вашим услугам…
И сухо обратился к Малке:
– Чем обязан вам, чтобы выражать свое удовольствие?
Малка смутилась и очень покраснела.
Голобков с лукавинкой в глазах сдержанно и почтительно ответил:
– Это – работница с завода… она пришла с очень хорошим предложением.
– Работница с завода, хм… да‑с… Теперь рабочие и работницы очень много дают хороших предложений… Неудивительно…
– Почему же вы так пренебрежительно относитесь к этим предложениям? И почему бы вам не поинтересоваться моим предложением? Именно вам. – обиделась Малка.
Благово даже вздрогнул от неожиданности. Пальцы его остались в воздухе около бородки, ловили ее, но поймать не могли. Голобков подмигнул мне и отвернулся, чтобы спрятать смех.
– Извиняюсь, я, кажется, угодил в больное место? У врачей это бывает… – с неприветливой иронией сказал Благово. – Какое же у вас предложение? – теребя бородку, наклонился он к Малке.
Малка неожиданно бросилась к Благово, схватила его за плечи и вся залилась румянцем.
– Голубчик, дорогой доктор, ведь ради этого больного я и пришла… Вы понимаете, его вынесла из‑под снарядов моя подруга Стеша Бережкова… И в тот же день была убита… Товарищ Благово! Вы должны чувствовать… У меня крови этой больше, чем нужно… Я просто не знаю, куда ее девать… Да что там, просто меня сама судьба погнала сюда… Уверяю вас, кровь моя замечательная… Я не уйду отсюда…
Благово осторожно снял со своих плеч ее руки и впервые улыбнулся. Девушка понравилась ему, но он все‑таки хотел сохранить свой неприступный вид.
– А на что нам ваша кровь? У нас достаточно и готовой крови. А потом ваша кровь, хотя и замечательная, может не подойти…
– Уверяю вас: подойдет… Поймите, что я хочу… Я хочу сама видеть, как моя кровь вливает жизнь в человека… Какой вы не чуткий, товарищ Благово!
Благово был человек опытный: он за долголетнюю свою работу встречался со всякими характерами и неожиданными поступками людей. Он внимательно выслушал Малку и терпеливо проверил ее пристальным взглядом. Брови нахмурились у переносья и круто изогнулись посередине. В зрачках у него заиграли лукавые искорки.
Малка в упор спросила его:
– Скажите, можно это сделать или нельзя?
– Конечно, можно. Дело несложное.
И круто повернувшись, широко зашагал к двери длинными ногами.
…В кабинете Благово, просторном, очень светлом, обставленном с холодной больничной простотой, Малка встретила нас звонким криком:
– Моя взяла, товарищи! Все в порядке. А товарищ Благово – отец родной.
Благово зашевелил серыми усами в усмешке и сурово задвигал бровями. Он сдвинул очки на лоб, и желтые его глаза колюче вонзились в ликующее лицо Малки, но в зрачках его играли веселые искорки.
Невнятно отдав какое‑то распоряжение сестре, он подхватил под руку Малку.
– Вы, дорогая девушка, идите с ней…
Малка впервые сконфузилась, сильно покраснела, вздохнула и засмеялась.
– Своенравная девица… жгучий характер… Такая не даст себя обезоружить…
– Ну, и у вас тоже характерец… – уязвил я его. – Всласть помучили девчонку… Что это? Профессиональная привычка?
Он вскинул одну бровь высоко на лоб, а другую вонзил в переносье. Острые глазки его весело смеялись.
– У врачей, как и у писателей, профессиональная слабость – выводить людей на чистую воду… Или, как говорится, – за ушко да на солнышко…
В хирургической палате, просторной, белой, с огромными окнами, полной небесного света, на высоком столе, утопая в белоснежном белье, лежала Малка, а на другом, низком – неподвижный больной, с мертвенно‑бледным лицом, с отросшими черными волосами на щеках и подбородке. Он лежал покорный, немой, с закрытыми веками и дышал едва заметно. Малка смущенно улыбнулась мне и вздохнула. Обе сестры, все в белом, с белыми масками от глаз до подбородка, – одна молоденькая, немного раскосая, другая – высокая, пожилая, с усталыми глазами, – приготовляли какой‑то аппарат.
– Протяните руку! – ласково и грустно сказала пожилая сестра, и Малка послушно вытянула левую руку в сторону больного.
Стеклянный баллон с таинственными приспособлениями стоял на низком белом столике.
Малка лежала неподвижно и не отрывала глаз от больного. А он, как в обмороке, вытянулся на столе под простыней, и грудь его поднималась и опускалась медленно и судорожно. Глаза его были полуоткрыты и наблюдали за сестрами с немым интересом ребенка. Бескровное лицо его покрылось серой пылью. Потом он с трудом, толчками повернулся к Малке, открыл глаза и с изумлением проснувшегося человека всмотрелся в нее, как будто не понимая; что происходит.
Благово тихо и деловито бросал пожилой сестре отдельные слова. Белокурый врач взял блестящий наконечник и вонзил его в руку Малки. Молоденькая сестра стояла около него и держала руку Малки, хотя в этом не было надобности: Малка даже не дрогнула. Пожилая сестра молча и неторопливо делала что‑то с рукой больного. В баллоне забурлила, запузырилась густая, алая кровь.
Малка, сосредоточенная, прислушиваясь к себе, смотрела на больного широко открытыми глазами. Она старалась уловить в его мертвенно‑застывшем лице хотя бы призрачное трепетание жизни и ждала с затаенным дыханием. Я видел, что она верила в целительную силу своей крови, верила, что чудо должно обязательно совершиться сейчас же.
– Хорошо‑с… – пропел он добродушным фальцетом. – Вот и влили эликсир жизни.
Младшая сестра торопливо хлопотала над рукой Малки, а пожилая ласково и мягко приложила вату, смоченную йодом, к руке больного. Малка пристально смотрела на его лицо и ждала какого‑то рокового мгновения, которое бывает только один раз в жизни. В глазах ее сияла радость и темнел страх. Она никого не видела, а чувствовала только этого молодого, полумертвого человека. И то чудо, которого она ждала, совершилось: лицо больного стало как будто пробуждаться, на щеках призрачно расцветал румянец, веки задрожали, и глаза медленно открылись, свежие, утренние. Он страдальчески улыбнулся и вздохнул:
– Ожил, ожил. – тихо со слезами в голосе вскрикнула Малка, не отрывая от него глаз.
Благово затеребил бородку и вскинул брови на лоб.
– Ну‑с, каково? Благодарите не нас, а вот эту девицу. Это она настояла, чтобы кровь ее переливали от сердца к сердцу.
Больной повернул к ней свое лицо. Его глаза были очень темные, точно без зрачков, и поблескивали слезой.
Малка встала и наклонилась над ним. Несколько секунд она молчала, пристально вглядывалась в его лицо. В белом халате и в белой повязке она была похожа на медсестру. В глазах сияло счастье и что‑то новое, похожее на печаль.
– Вы чувствуете себя лучше, товарищ Мезенцев?
– Да. Тут не только кровь… другое… душа… Спасибо… за вашу жизнь…
Благово бесцеремонно взял Малку под руку и отвел ее от больного.
Сестры забеспокоились. Молоденькая взволнованно выбежала из комнаты, а пожилая с задумчивым сожалением проводила Малку своими тихими глазами.
Малка оглянулась, и в лице ее на мгновение вспыхнуло смятение: ей хотелось броситься к больному и досказать ему какие‑то недосказанные слова. Она смущенно, с мольбой в глазах робко спросила Благово:
– Можно мне… поцеловать его.
И опять оглянулась. Больной лежал неподвижно, закрыв глаза и, казалось, был в отчаянии, что все покинули его.
– Ну, можно же… товарищ Благово?
Благово переглянулся с русокудрым врачом и, усмехнувшись едва заметно, кивнул головой.
Последнее изменение этой страницы: 2019-06-19; Просмотров: 456; Нарушение авторского права страницы