Кажется что все вымерло на земле что никогда уже
Перевал
Ночь давно, а я все еще бреду по горам к перевалу, бреду под ветром, среди холодного тумана, и безнадежно, но покорно идет за мной в поводу мокрая, усталая лошадь, звякая пустыми стременами.
«Скоро перевал, — говорил я себе. — Скоро я буду в затишье, за горами, в светлом, людном доме…»
Впереди что-то смутно чернеет среди бегущего тумана… какие-то темные холмы, похожие на спящих медведей. Я пробираюсь по ним, с одного камня на другой, лошадь, срываясь и лязгая подковами по мокрым голышам, с трудом влезает за мною, — и вдруг я замечаю, что дорога снова начинает медленно подниматься в гору! Тогда я останавливаюсь, и меня охватывает отчаяние. Я весь дрожу от напряжения и усталости, одежда моя вся промокла от снега, а ветер так и пронизывает ее насквозь. Не крикнуть ли? Но теперь даже чабаны забились в свои гомеровские хижины вместе с козами и овцами — кто услышит меня? И я с ужасом озираюсь:
— Боже мой! Неужели я заблудился?
Поздно. Бор глухо и сонно гудит в отдалении. Ночь становится все таинственнее, и я чувствую это, хотя не знаю ни времени, ни места. Теперь погас последний огонек в глубоких долинах, и седой туман воцаряется над ними, зная, что пришел его час, долгий час, когда кажется, что все вымерло на земле и уже никогда не настанет утро, а будут только возрастать туманы, окутывая величавые в своей полночной страже горы, будут глухо гудеть леса по горам и все гуще лететь снег на пустынном перевале.
Закрываясь от ветра, я поворачиваюсь к лошади. Единственное живое существо, оставшееся со мною! Но лошадь не глядит на меня. Мокрая, озябшая, сгорбившись под высоким седлом, которое неуклюже торчит на ее спине, она стоит, покорно опустив голову с прижатыми ушами. И я злобно дергаю повод, и снова подставляю лицо мокрому снегу и ветру, и снова упорно иду навстречу им. Когда я пытаюсь разглядеть то, что окружает меня, я вижу только седую бегущую мглу, которая слепит снегом. Когда я вслушиваюсь, я различаю только свист ветра в уши и однообразное позвякивание за спиною: это стучат стремена, сталкиваясь друг с другом…
Но странно — мое отчаяние начинает укреплять меня! Я начинаю шагать смелее, и злобный укор кому-то за все, что я выношу, радует меня. Он уже переходит в ту мрачную и стойкую покорность всему, что надо вынести, при которой сладостна безнадежность…
Вот наконец и перевал. Но мне уже все равно. Я иду по ровной и плоской степи, ветер несет туман длинными космами и валит меня с ног, но я не обращаю на него внимания. Уже по одному свисту ветра и по туману чувствуется, как глубоко овладела поздняя ночь горами, — уже давным-давно спят в долинах, в своих маленьких хижинах маленькие люди; но я не тороплюсь, я иду, стиснув зубы, и бормочу, обращаясь к лошади:
— Иди, иди. Будем брести, пока не свалимся. Сколько уже было в моей жизни этих трудных и одиноких перевалов! Как ночь, надвигались на меня горести, страдания, болезни, измены любимых и горькие обиды дружбы — и наступил час разлуки со всем, с чем сроднился. И, скрепивши сердце, опять брал я в руки свой страннический посох. А подъемы к новому счастью были высоки и трудны, ночь, туман и буря встречали меня на высоте, жуткое одиночество охватывало на перевалах… Но — идем, идем!
Спотыкаясь, я бреду как во сне. До утра далеко. Целую ночь придется спускаться к долинам и только на заре удастся, может быть, уснуть где-нибудь мертвым сном, — сжаться и чувствовать только одно — сладость тепла после холода.
День опять обрадует меня людьми и солнцем и опять надолго обманет меня… Где-то упаду я и уже навсегда останусь среди ночи и вьюги на голых и от века пустынных горах?
Журн. «Русская мысль», М., 1901, N58, август, вместе с рассказами «Костер» и «В августе» под общим заголовком «Три рассказа». Печатается по тексту Полного собрания сочинений.
«Перевал» датирован 1892—1898 гг.; очевидно, были ранние редакции рассказа, не дошедшие до нас.
Бунин долго не публиковал этот рассказ. До него уже были изданы сборники «На край света», «Стихи и рассказы», «Полевые цветы», в периодике появилось немало очерков и рассказов писателя. Сопоставляя «Перевал» с произведениями Бунина, опубликованными раньше, критика усмотрела в нем определенный рубеж в творчестве писателя: «Неизвестно, случайно ли в новом сборнике рассказов г. Бунина первым поставлен рассказ „Перевал“, — писал И. Джонсон. — Во всяком случае, было бы уместно перенести это название и на весь сборник. Именно, кажется, что творчество нашего автора проходит в настоящее время какой-то перевал… Прежний г. Бунин представлялся по преимуществу писателем обиженных и угнетенных, занимался общественными явлениями… Теперь у писателя на первом плане только его настроение, теперь для него другие люди — только повод высказать свои чувства, мысли, ощущения» (журн. «Образование», СПб., 1902, № 12, декабрь). И. Джонсон был не одинок в своих суждениях о «Перевале» как определенном рубеже в раннем творчестве Бунина. А. Басаргин в рецензии на журнальную публикацию трех рассказов Бунина (в том числе и «Перевала») писал, что рассказы передают «жизнь настроения» и лишены «жизни идей». Критик усматривал в этом своеобразный импрессионизм: «… беллетристы „настроения“… делают своего рода нажимы… на свою чувствительность, на свою „художественную“ фантазию, чтобы через них вызвать желательное настроение: впечатление такое — одно настроение, другое впечатление — и настроение другое… в „рассказах“ г. Бунина перед нами какая-то отрывочная и неустановившаяся жизнь… Не человек строит свою судьбу, но судьба… через случайные впечатления, которым она подвергает человека, бросает его то в одну, то в другую сторону, заставлял посменно переживать самые разнообразные настроения…» (газ. «Московские ведомости», 1901, N0 240, 1 сентября). Ник. Ашешов находил, что у Бунина «реальная жизнь вытесняется… вечным раздумьем автора… раздумьем, не лишенным пессимистических нот, ясно звучащих в его душе, и постоянным анализом ощущений, неожиданно всплывающих и обычно исчезающих бесследно» (журн. «Вестник и Библиотека самообразования», СПб., 1903, № 13).
Одновременно критики отмечали и своеобразие художественной манеры Бунина, особенно явственно проявившейся именно в «Перевале». И. Джонсон писал: «…художественная манера г. Бунина напоминает мопассановскую. Таково, например, в рассказе „Перевал“ описание ощущений одинокого путника, застигнутого непогодою ночью на трудном и долгом переходе через горный кряж… Оно так и вызывает в памяти мопассановское описание ощущений человека, заблудившегося в парижских улицах глухою и темною ночью».
При переизданиях Бунин почти не изменял текста. Лишь в третьем от конца абзаце, в словах: «Будем брести, пока не свалимся. Дойдем — хорошо, не дойдем — все равно», в издании 1902 года и последующих снята последняя фраза, возможно в связи с критическим выступлением А. Басаргина, который по поводу этой фразы в своей рецензии писал: «Ничего, будем брести, пока бредется! Не большое утешение и не слишком глубокая философия жизни».
Бунин дорожил «Перевалом», многократно включал его в сборники, по заглавию рассказа было дано название сборнику, вышедшему в 1912 г. В Полном собрании сочинений «Перевалом» начинался первый том прозы.
Том 2. Рассказы 1892-1909
Иван Алексеевич Бунин Собрание сочинений в девяти томах Том 2. Рассказы 1892-1909
Рассказы 1892-1909
Перевал
Ночь давно, а я все еще бреду по горам к перевалу, бреду под ветром, среди холодного тумана, и безнадежно, но покорно идет за мной в поводу мокрая, усталая лошадь, звякая пустыми стременами.
«Скоро перевал, — говорил я себе. — Скоро я буду в затишье, за горами, в светлом, людном доме…»
Впереди что-то смутно чернеет среди бегущего тумана… какие-то темные холмы, похожие на спящих медведей. Я пробираюсь по ним, с одного камня на другой, лошадь, срываясь и лязгая подковами по мокрым голышам, с трудом влезает за мною, — и вдруг я замечаю, что дорога снова начинает медленно подниматься в гору! Тогда я останавливаюсь, и меня охватывает отчаяние. Я весь дрожу от напряжения и усталости, одежда моя вся промокла от снега, а ветер так и пронизывает ее насквозь. Не крикнуть ли? Но теперь даже чабаны забились в свои гомеровские хижины вместе с козами и овцами — кто услышит меня? И я с ужасом озираюсь:
— Боже мой! Неужели я заблудился?
Поздно. Бор глухо и сонно гудит в отдалении. Ночь становится все таинственнее, и я чувствую это, хотя не знаю ни времени, ни места. Теперь погас последний огонек в глубоких долинах, и седой туман воцаряется над ними, зная, что пришел его час, долгий час, когда кажется, что все вымерло на земле и уже никогда не настанет утро, а будут только возрастать туманы, окутывая величавые в своей полночной страже горы, будут глухо гудеть леса по горам и все гуще лететь снег на пустынном перевале.
Закрываясь от ветра, я поворачиваюсь к лошади. Единственное живое существо, оставшееся со мною! Но лошадь не глядит на меня. Мокрая, озябшая, сгорбившись под высоким седлом, которое неуклюже торчит на ее спине, она стоит, покорно опустив голову с прижатыми ушами. И я злобно дергаю повод, и снова подставляю лицо мокрому снегу и ветру, и снова упорно иду навстречу им. Когда я пытаюсь разглядеть то, что окружает меня, я вижу только седую бегущую мглу, которая слепит снегом. Когда я вслушиваюсь, я различаю только свист ветра в уши и однообразное позвякивание за спиною: это стучат стремена, сталкиваясь друг с другом…
Но странно — мое отчаяние начинает укреплять меня! Я начинаю шагать смелее, и злобный укор кому-то за все, что я выношу, радует меня. Он уже переходит в ту мрачную и стойкую покорность всему, что надо вынести, при которой сладостна безнадежность…
Вот наконец и перевал. Но мне уже все равно. Я иду по ровной и плоской степи, ветер несет туман длинными космами и валит меня с ног, но я не обращаю на пего внимания. Уже по одному свисту ветра и по туману чувствуется, как глубоко овладела поздняя ночь горами, — уже давным-давно спят в долинах, в своих маленьких хижинах маленькие люди; но я не тороплюсь, я иду, стиснув зубы, и бормочу, обращаясь к лошади:
— Иди, иди. Будем брести, пока не свалимся. Сколько уже было в моей жизни этих трудных и одиноких перевалов! Как ночь, надвигались на меня горести, страдания, болезни, измены любимых и горькие обиды дружбы — и наступил час разлуки со всем, с чем сроднился. И, скрепивши сердце, опять брал я в руки свой страннический посох. А подъемы к новому счастью были высоки и трудны, ночь, туман и буря встречали меня на высоте, жуткое одиночество охватывало на перевалах… Но — идем, идем!
Спотыкаясь, я бреду как во сне. До утра далеко. Целую ночь придется спускаться к долинам и только на заре удастся, может быть, уснуть где-нибудь мертвым сном, — сжаться и чувствовать только одно — сладость тепла после холода.
День опять обрадует меня людьми и солнцем и опять надолго обманет меня… Где-то упаду я и уже навсегда останусь среди ночи и вьюги на голых и от века пустынных горах?
Танька
Таньке стало холодно, и она проснулась.
Высвободив руку из попонки, в которую она неловко закуталась ночью, Танька вытянулась, глубоко вздохнула и опять сжалась. Но все-таки было холодно. Она подкатилась под самую «голову» печи и прижала к ней Ваську. Тот открыл глаза и взглянул так светло, как смотрят со сна только здоровые дети. Потом повернулся на бок и затих. Танька тоже стала задремывать. Но в избе стукнула дверь: мать, шурша, протаскивала из сенец охапку соломы
— Холодно, тетка? — спросил странник, лежа на конике.
— Нет, — ответила Марья, — туман. А собаки валяются, — беспременно к метели.
Она искала спичек и гремела ухватами. Странник спустил ноги с коника, зевал и обувался. В окна брезжил синеватый холодный свет утра, под лавкой шипел и крякал проснувшийся хромой селезень. Теленок поднялся на слабые растопыренные ножки, судорожно вытянул хвост и так глупо и отрывисто мякнул, что странник засмеялся и сказал:
— Сиротка! Корову-то прогусарили?
Танька раскрыла глаза.
Продажа лошади особенно врезалась ей в память «Когда еще картохи копали», в сухой, ветреный день, мать на поле полудновала, плакала и говорила, что ей «кусок в горло не идет», и Танька все смотрела на ее горло, не понимая, о чем толк.
Потом в большой крепкой телеге с высоким передком приезжали «анчихристы» Оба они были похожи друг на дружку — черны, засалены, подпоясаны по кострецам. За ними пришел еще один, еще чернее, с палкой в руке, что-то громко кричал я, немного погодя, вывел со двора лошадь и побежал с нею по выгону, за ним бежал отец, и Танька думала, что он погнался отнимать лошадь, догнал и опять увел ее во двор. Мать стояла на пороге избы и голосила. Глядя на нее, заревел во все горло и Васька. Потом «черный» опять вывел со двора лошадь, привязал ее к телеге и рысью поехал под гору… И отец уже не погнался…
«Анчихристы», лошадники-мещане, были, и правда, свирепы на вид, особенно последний — Талдыкин. Он пришел позднее, а до него два первые только цену сбивали. Они наперебой пытали лошадь, драли ей морду, били палками.
— Ну, — кричал один, — смотри сюда, получай с богом деньги!
— Не мои они, побереги, полцены брать не приходится, — уклончиво отвечал Корней.
— Да какая же это полцена, ежели, к примеру, кобыленке боле годов, чем нам с тобой? Молись богу!
— Что зря толковать, — рассеянно возражал Корней.
Тут-то и пришел Талдыкин, здоровый, толстый мещанин с физиономией мопса: блестящие, злые черные глаза, форма носа, скулы, — все напоминало в нем эту собачью породу.
— Что за шум, а драки нету? — сказал он, входя и улыбаясь, если только можно назвать улыбкой раздувание ноздрей.
Он подошел к лошади, остановился и долго равнодушно молчал, глядя на нее. Потом повернулся, небрежно сказал товарищам: «Поскореича, ехать время, я на выгоне дожду», — и пошел к воротам.
Иван Бунин
«Перевал»
«Перевал»
Ночь давно, а я все еще бреду по горам к перевалу, бреду под ветром, среди холодного тумана, и безнадежно, но покорно идет за мной в поводу мокрая, усталая лошадь, звякая пустыми стременами.
— Боже мой! Неужели я заблудился?
Поздно. Бор глухо и сонно гудит в отдалении. Ночь становится все таинственнее, и я чувствую это, хотя не знаю ни времени, ни места. Теперь погас последний огонек в глубоких долинах, и седой туман воцаряется над ними, зная, что пришел его час, долгий час, когда кажется, что все вымерло на земле и уже никогда не настанет утро, а будут только возрастать туманы, окутывая величавые в своей полночной страже горы, будут глухо гудеть леса по горам и все гуще лететь снег на пустынном перевале.
Закрываясь от ветра, я поворачиваюсь к лошади. Единственное живое существо, оставшееся со мною! Но лошадь не глядит на меня. Мокрая, озябшая, сгорбившись под высоким седлом, которое неуклюже торчит на ее спине, она стоит, покорно опустив голову с прижатыми ушами. И я злобно дергаю повод, и снова подставляю лицо мокрому снегу и ветру, и снова упорно иду навстречу им. Когда я пытаюсь разглядеть то, что окружает меня, я вижу только седую бегущую мглу, которая слепит снегом. Когда я вслушиваюсь, я различаю только свист ветра в уши и однообразное позвякивание за спиною: это стучат стремена, сталкиваясь друг с другом.
День опять обрадует меня людьми и солнцем и опять надолго обманет меня. Где-то упаду я и уже навсегда останусь среди ночи и вьюги на голых и от века пустынных горах?
Песня о Гоце
Течет река к морю, идет год за годом. Каждый год зеленеет к весне серы.
Петлистые уши
Необыкновенно высокий человек, который называл себя бывшим моряком, Ад.
Кажется что все вымерло на земле что никогда уже
ЕГЭ | РУССКИЙ | СОЧИНЕНИЕ | 2022 запись закреплена
27. Сенина, 2020, 17-й вариант, по тексту Бунина «Перевал» («Ночь давно, а я всё ещё бреду. «)
Почему отчаявшийся человек идёт вперёд, несмотря ни на какие трудности?
В конце концов, герой приходит к тому, что сама тяжесть обстоятельств начинает вдохновлять его. Он восклицает: «. странно — моё отчаяние начинает укреплять меня!» Жизнь, по мнению автора, вообще держится на умении не впадать в тоску, а уж если это случилось, то даже она должна быть на пользу: горечь и обиды могут помочь пережить самую трудную минуту, не поддавшись жалости к себе. Оба примера показывают, что инстинкт самосохранения важнее эмоций.
Бунин считает, что даже отчаявшийся человек продолжает, потому что стремится к новому счастье, хотя путь к нему всегда труден, полон бед и лишений, но впереди есть что-то хорошее.
Я согласна с автором и тоже считаю, что людям, которым выпали испытания, приходится двигаться дальше просто потому, что у них нет иного выхода. Например,
(1)Ночь давно, а я всё ещё бреду по горам к перевалу, бреду под ветром, среди холодного тумана, и безнадёжно, но покорно идёт за мной в поводу мокрая, усталая лошадь, звякая пустыми стременами.
(16)Впереди что-то смутно чернеет среди бегущего тумана… какие-то тёмные холмы, похожие на спящих медведей… (17)Тогда я останавливаюсь, и меня охватывает отчаяние. (18)Я весь дрожу от напряжения и усталости, одежда моя вся промокла от снега, а ветер так и пронизывает её насквозь. (19)Не крикнуть ли? (20)Но теперь даже чабаны забились в свои гомеровские хижины вместе с козами и овцами — кто услышит меня? (21)И я с ужасом озираюсь: — Боже мой! (22)Неужели я заблудился?
(23)Поздно. (24)Бор глухо и сонно гудит в отдалении. (25)Ночь становится всё таинственнее, и я чувствую это, хотя не знаю ни времени, ни места. (26)Пришёл тот час, долгий час, когда кажется, что всё вымерло на земле и уже никогда не настанет утро, а будут только возрастать туманы, окутывая величавые в своей полночной страже горы, будут глухо гудеть леса по горам и всё гуще лететь снег на пустынном перевале.
(27)Закрываясь от ветра, я поворачиваюсь к лошади. (28)Единственное живое существо, оставшееся со мною! (29)Но лошадь не глядит на меня. (30)Мокрая, озябшая, сгорбившись под высоким седлом, которое неуклюже торчит на её спине, она стоит, покорно опустив голову с прижатыми ушами. (31)И я злобно дёргаю повод, и снова подставляю лицо мокрому снегу и ветру, и снова упорно иду навстречу им.
(32)Но странно — моё отчаяние начинает укреплять меня!
(33)Я начинаю шагать смелее, и злобный укор кому-то за всё, что я выношу, радует меня. (34)Он уже переходит в ту мрачную и стойкую покорность всему, что надо вынести, при которой сладостна безнадёжность…
(35)Вот наконец и перевал. (36)Но мне уже всё равно. (37)Я иду по ровной и плоской степи, ветер несёт туман длинными космами и валит меня с ног, но я не обращаю на него внимания. (38)Уже по одному свисту ветра и по туману чувствуется, как глубоко овладела поздняя ночь горами, — уже давным-давно спят в долинах, в своих маленьких хижинах маленькие люди; но я не тороплюсь, я иду, стиснув зубы, и бормочу, обращаясь к лошади:
— Иди, иди. (39)Будем брести, пока не свалимся.
(40)Сколько уже было в моей жизни этих трудных и одиноких перевалов! (41)Как ночь, надвигались на меня горести, страдания, болезни, измены любимых и горькие обиды дружбы — и наступил час разлуки со всем, с чем сроднился. (42)И, скрепивши сердце, опять брал я в руки свой страннический посох. (43)А подъёмы к новому счастью были высоки и трудны, ночь, туман и буря встречали меня на высоте, жуткое одиночество охватывало на перевалах… (44)Но — идём, идём!