Мы молчали об чем было
Том 4. Проза. Письма (50 стр.)
– Печорин был долго нездоров, исхудал, бедняжка; только никогда с этих пор мы не говорили о Бэле: я видел, что это ему будет неприятно, так зачем же? Месяца три спустя его назначили в е…й полк, и он уехал в Грузию. Мы с тех пор не встречались; да помнится, кто-то недавно мне говорил, что он возвратился в Россию, но в приказах по корпусу не было. Впрочем, до нашего брата вести поздно доходят.
Тут он пустился в длинную диссертацию о том, как неприятно узнавать новости годом позже – вероятно для того, чтоб заглушить печальные воспоминания.
Я не перебивал его и не слушал.
Через час явилась возможность ехать; метель утихла, небо прояснилось, и мы отправились. Дорогой невольно я опять завел речь о Бэле и о Печорине.
– А не слыхали ли вы, что сделалось с Казбичем? – спросил я.
– С Казбичем? А, право, не знаю… Слышал я, что на правом фланге у шапсугов есть какой-то Казбич, удалец, который в красном бешмете разъезжает шажком под нашими выстрелами и превежливо раскланивается, когда пуля прожужжит близко, да вряд ли это тот самый.
В Коби мы расстались с Максимом Максимычем; я поехал на почтовых, а он, по причине тяжелой поклажи, не мог за мной следовать. Мы не надеялись никогда более встретиться, однако встретились, и, если хотите, я расскажу: это целая история… Сознайтесь, однако ж, что Максим Максимыч человек достойный уважения. Если вы сознаетесь в этом, то я вполне буду вознагражден за свой, может быть, слишком длинный рассказ.
Максим Максимыч
Расставшись с Максимом Максимычем, я живо проскакал Терекское и Дарьяльское ущелья, завтракал в Казбеке, чай пил в Ларсе, а к ужину поспел в Владыкавказ. Избавляю вас от описания гор, от возгласов, которые ничего не выражают, от картин, которые ничего не изображают, особенно для тех, которые там не были, и от статистических замечаний, которых решительно никто читать не станет.
Я остановился в гостинице, где останавливаются все проезжие, и где между тем некому велеть зажарить фазана и сварить щей, ибо три инвалида, которым она поручена, так глупы или так пьяны, что от них никакого толку нельзя добиться.
Мне объявили, что я должен прожить тут еще три дни, ибо «оказия» из Екатеринограда еще не пришла и, следовательно, отправиться обратно не может. Что за оказия. Но дурной каламбур не утешение для русского человека, и я для развлечения вздумал записывать рассказ Максима Максимыча о Бэле, не воображая, что он будет первым звеном длинной цепи повестей; видите, как иногда маловажный случай имеет жестокие последствия. А вы, может быть, не знаете, что такое «оказия»? Это – прикрытие, состоящее из полроты пехоты и пушки, с которым ходят обозы через Кабарду из Владыкавказа в Екатериноград.
Первый день я провел очень скучно; на другой рано утром въезжает на двор повозка… А! Максим Максимыч. Мы встретились как старые приятели. Я предложил ему свою комнату. Он не церемонился, даже ударил меня по плечу и скривил рот на манер улыбки. Такой чудак.
Максим Максимыч имел глубокие сведения в поваренном искусстве: он удивительно хорошо зажарил фазана, удачно полил его огуречным рассолом, и я должен признаться, что без него пришлось бы остаться на сухоядении. Бутылка кахетинского помогла нам забыть о скромном числе блюд, которых было всего одно, и, закурив трубки, мы уселись: я у окна, он у затопленной печи, потому что день был сырой и холодный. Мы молчали. Об чем было нам говорить. Он уж рассказал мне об себе всё, что было занимательного, а мне было нечего рассказывать. Я смотрел в окно. Множество низеньких домиков, разбросанных по берегу Терека, который разбегается шире и шире, мелькали из-за дерев, а дальше синелись зубчатою стеной горы, и из-за них выглядывал Казбек в своей белой кардинальской шапке. Я с ними мысленно прощался: мне стало их жалко…
Так сидели мы долго. Солнце пряталось за холодные вершины, и беловатый туман начинал расходиться в долинах, когда на улице раздался звон дорожного колокольчика и крик извозчиков. Несколько повозок с грязными армянами въехало на двор гостиницы и за ними пустая дорожная коляска; ее легкий ход, удобное устройство и щегольской вид имели какой-то заграничный отпечаток. За нею шел человек с большими усами, в венгерке, довольно хорошо одетый для лакея; в его звании нельзя было ошибиться, видя ухарскую замашку, с которой он вытряхивал золу из трубки и покрикивал на ямщика. Он явно был балованный слуга ленивого барина – нечто вроде русского Фигаро. – «Скажи, любезный, – закричал я ему в окно, – что это – оказия пришла, что ли?» – Он посмотрел довольно дерзко, поправил галстук и отвернулся; шедший возле него армянин, улыбаясь, отвечал за него, что точно пришла оказия и завтра утром отправится обратно. – «Слава богу! – сказал Максим Максимыч, подошедший к окну в это время. – Экая чудная коляска! – прибавил он: – верно какой-нибудь чиновник едет на следствие в Тифлис. Видно, не знает наших горок! Нет, шутишь, любезный: они не свой брат, растрясут хоть англинскую!» – «А кто бы это такое был – подойдемте-ка узнать…» Мы вышли в коридор. В конце коридора была отворена дверь в боковую комнату. Лакей с извозчиком перетаскивали в нее чемоданы.
– Послушай, братец, – спросил у него штабс-капитан: – чья эта чудесная коляска. А. Прекрасная коляска. – Лакей, не оборачиваясь, бормотал что-то про себя, развязывая чемодан. Максим Максимыч рассердился; он тронул неучтивца по плечу и сказал: «Я тебе говорю, любезный…»
– Чья коляска. Моего господина…
– А кто твой господин?
– Что ты? Что ты? Печорин. Ах, боже мой. Да не служил ли он на Кавказе. – воскликнул Максим Максимыч, дернув меня за рукав. У него в глазах сверкала радость.
– Служил, кажется – да я у них недавно.
– Ну так. Так. Григорий Александрович. Так ведь его зовут. Мы с твоим барином были приятели, – прибавил он, ударив дружески по плечу лакея, так что заставил его пошатнуться…
– Позвольте, сударь; вы мне мешаете, – сказал тот, нахмурившись.
– Экой ты, братец. Да знаешь ли? Мы с твоим барином были друзья закадычные, жили вместе… Да где ж он сам остался.
Слуга объявил, что Печорин остался ужинать и ночевать у полковника Н…
– Да не зайдет ли он вечером сюда? – сказал Максим Максимыч: – или ты, любезный, не пойдешь ли к нему за чем-нибудь. Коли пойдешь, так скажи, что здесь Максим Максимыч; так и скажи… уж он знает… Я тебе дам восьмигривенный на водку…
Лакей сделал презрительную мину, слыша такое скромное обещание, однако уверил Максима Максимыча, что он исполнит его поручение.
– Ведь сейчас прибежит. – сказал мне Максим Максимыч с торжествующим видом: – пойду за ворота его дожидаться… Эх! Жалко, что я незнаком с Н…
Максим Максимыч сел за воротами на скамейку, а я ушел в свою комнату. Признаюсь, я также с некоторым нетерпением ждал появления этого Печорина; хотя, по рассказу штабс-капитана, я составил себе о нем не очень выгодное понятие, однако некоторые черты в его характере показались мне замечательными. Через час инвалид принес кипящий самовар и чайник. – «Максим Максимыч, не хотите ли чаю?» – закричал я ему в окно.
– Благодарствуйте; что-то не хочется.
– Эй выпейте! Смотрите, ведь уж поздно, холодно.
– Ну, как угодно! – Я стал пить чай один; минут через десять входит мой старик: – «А ведь вы правы; все лучше выпить чайку, – да я всё ждал… Уж человек его давно к нему пошел, да, видно, что-нибудь задержало».
Он наскоро выхлебнул чашку, отказался от второй и ушел опять за ворота в каком-то беспокойстве: явно было, что старика огорчало небрежение Печорина, и тем более что он мне недавно говорил о своей с ним дружбе и еще час тому назад был уверен, что он прибежит, как только услышит его имя.
Уже было поздно и темно, когда я снова отворил окно и стал звать Максима Максимыча, говоря, что пора спать; он что-то пробормотал сквозь зубы; я повторил приглашение, – он ничего не отвечал.
Я лег на диван, завернувшись в шинель и оставив свечу на лежанке, скоро задремал и проспал бы покойно, если б, уж очень поздно, Максим Максимыч, взойдя в комнату, не разбудил меня. Он бросил трубку на стол, стал ходить по комнате, шевырять в печи, наконец лег, но долго кашлял, плевал, ворочался…
– Не клопы ли вас кусают? – спросил я.
– Да, клопы… – отвечал он, тяжело вздохнув.
На другой день утром я проснулся рано; но Максим Максимыч предупредил меня. Я нашел его у ворот сидящего на скамейке. – «Мне надо сходить в комендатуру, – сказал он, – так пожалуйста, если Печорин придет, пришлите за мной…»
Я обещался. Он побежал, как будто члены его получили вновь юношескую силу и гибкость.
Утро было свежее, но прекрасное. Золотые облака громоздились на горах, как новый ряд воздушных гор; перед воротами расстилалась широкая площадь; за нею базар кипел народом, потому что было воскресенье: босые мальчики осетины, неся за плечами котомки с сотовым медом, вертелись вокруг меня; я их прогнал: мне было не до них, я начинал разделять беспокойство доброго штабс-капитана.
Не прошло десяти минут, как на конце площади показался тот, которого мы ожидали. Он шел с полковником Н…, который, доведя его до гостиницы, простился с ним и поворотил в крепость. Я тотчас же послал инвалида за Максимом Максимычем.
Молчание
Молчание
Юрий Радзиковицкий
И лишь молчание понятно говорит… /В. Жуковский/
Высшим выражением счастья
или несчастья является чаще
всего безмолвие.
А.Чехов
Молчание всегда наполнено
словами.
М. Павич
Речь – удел человека; молчание –
удел Бога…
Т. Карлайл
Преодолев молчание, что длилось девять месяц в немоте, мы с криком входим в этот мир. И через многие годы уходим в молчание, бесконечное, до скончания веков. «И на устах его печать».
Однако можно согрешить против истины, если не сказать, что молчание всё же сопровождает человека по жизни. При этом у неё обнаруживаются достаточно разные модальности. То она признак того, что робеет человек в проявлении себя, в обозначении своей позиции. То некая тайна сковывает его уста. То немеет он пред ликом дивной красоты или пред явлением высокого духовного идеала. То довлеет над ним жестокий и властный запрет на свободное слово и мысль. То некая отрешённость и безразличие сковывает его уста. То не находит он нужных слов, тех слов, что были бы адекватны его мыслям и чувствам. «Бедна у мира слова мастерская. Где нужное взять?» То возникает у него потребность уйти в себя, в свои долгие и трудные размышления о себе и о мире, в котором длится череда его дней.
Лики молчания то тут, то там глядят нас со страниц поэтических сборников, ведя с нами метафизический диалог. Вот Эдгар По размышляет о двойственном молчании.
Есть двойственное и цельное молчание,
Души и тела, суши и воды.
И хочется продолжить: души и моря, души и неба, души и глади речной, души и сельского простора, души и горных высей, души и солнечного заката, души и лунного следа по водной глади, души и мерцающей вязи городских огней в ночной дали.
И далее поэт утверждает, что это есть «молчание жизни, неотвратимое». Молчание созерцания, постижения тайны, разлитой в природе, в наблюдаемом мире. Молчание, вдохновляющее на высокий полёт духа или приводящее к горестному осознанию предельности человеческой жизни. И вечернее молчание одиночества.
В этом плане совершенно ясны призывы музы Вячеслава Иванова.
Откроем души голосам
Неизречённого молчанья!
И там же
Души глубоким небесам
Порыв доверим безглагольный.
Именно в таком молчаливом устремлении в небеса открылось Канту «звёздное небо над головой», как божественный духовный императив.
В русской поэзии лики таких «безглагольных порывов» представляют собой весьма впечатляющую галерею. Их образы теснятся, множатся, манят и приводят ум в некоторое смятение и даже оторопь. Его будоражит парадокс: среди столь великого многообразия жизненных явлений и проявлений человеческой натуры поэт почему-то останавливает своё внимание на молчании, которое по сути своей совершенно несодержательно, неинформативно, безыскусно и отчуждённо. В нём, в молчании, кажется, нет ничего для поэтического вдохновения или для полёта чувственной фантазии.
И здесь стоит вспомнить странное стихотворение швейцарского поэта О. Гомрингера, которое он опубликовал в 1953 году.
молчание молчание молчание
молчание молчание молчание
молчание молчание
молчание молчание молчание
молчание молчание молчание
Есть некий час, в ночи, всемирного молчанья,
И в оный час явлений и чудес
Живая колесница мирозданья
Открыто катится в святилище небес.
Страстным рефреном к этим строкам звучит призыв В. Иванова:
Откроем души голосам
Неизречённого молчанья!
……………………………
О, предадим порыв безвольный
Души безмолвным небесам!
Что выспрашивают, что хотят понять в молчании небес те, кому подвластна магия поэтического слова?
Может быть, обретения гармонии, о которой помышляет лирический персонаж Д. Мережковского?
О, небо, дай мне быть прекрасным,
К земле сходящим с высоты,
И лучезарным, и бесстрастным,
И всеобъемлющим, как ты.
Или ночная тишь, она же молчание, вкупе со звёздным небом открывает дорогу к обретению высшего смысла, к обретению всеобщности Бога?
Везде я чувствую, везде
Тебя, Господь, – в ночной тиши,
И в отдаленнейшей звезде,
И в глубине моей души.
Я Бога жаждал – и не знал;
Ещё не верил, но, любя,
Пока рассудком отрицал, –
Я сердцем чувствовал Тебя.
И Ты открылся мне: Ты – мир.
Ты – всё. /Д. Мережковский/
И мнится другому поэту, что «молчание неба над нами» есть «горящий безмолвием стих».
Не стих а поэма, о том, что лазурность
Всё видит, всё знает, всегда глубина,
И молча твердит нам: «Безбурность. Безбурность.
Я лучше, чем буря. Я счастия сна». /Бальмонт/.
На протяжении долгого времени создавалось мозаичное поэтическое полотно, передающее трагическую картину мира человеческого бытийствования, находящегося во власти вседавлеющего молчания. Вот лишь малый фрагмент его.
«Немеет небо, земля в молчаньи» /Блок/.
«Онемело время» /Балтрушайтис/.
«Душа молчит» /Блок/.
«Молчание стоит, подобно зною» /Инбер/.
«Молчание. Недвижность. Темнота. На зов души как пустота ответит!»
/Бальмонт/.
«Весь мир одно молчание полночное, армады звёзд и мёртвая вода: предвечное, могильное, грозящее созвездиями небо» /Бунин/.
«Быть паузой – тяжкая мука» / Шехман/.
«Молчанием загажен, безмолвен Космос» /Цветков/.
«Деревья так сумрачно-странно-безмолвны, И сердцу так грустно…»
/ Брюсов/.
«И обессиленно безмолвствует искусство» /Жуковский/.
Эта удручающая картина атомарности общества, одиночества личности в социальных стратах, нахождения её вне жизненно важных коммуникационных опосредствований – и есть та дань, которую обильно собирает молчание. Атмосферу этого драматического состояния весьма личностно прочувствовал И. Бродский.
Душа моя безмолвствует внутри,
безмолвствует смятение в умах,
душа моя безмолвствует впотьмах,
безмолвствует за окнами январь,
безмолвствует на стенке календарь,
безмолвствует во мраке снегопад,
неслыханно безмолвствует распад,
в затылке нарастает перезвон,
безмолвствует окно и телефон,
безмолвствует душа моя, и рот
немотствует, безмолвствует народ,
неслыханно безмолвствует зима,
от жизни и от смерти без ума.
В молчании я слышу голоса.
Безмолвствуют святые небеса,
над родиной свисая свысока.
Юродствует земля без языка.
Конечно, весьма органично вплетаются в это переплетение состояний поэта строки из песни Б. Гребенщикова.
Я родился сегодня утром,
Ещё до первого света зари.
Молчание у меня снаружи,
Молчание у меня внутри,
Я кланяюсь гаснущим звездам,
Кланяюсь свету луны,
Но внутри у меня никому неслышный звук,
Поднимающийся из глубины.
Этот неслышный ещё звук мог бы превратиться потом в песню, в стих, в признание в любви. В крик протеста. Но В. Цой весьма определённо обозначает точку в конце этого движения.
В тамбуре холодно, и в то же время как-то тепло,
В тамбуре накурено, и в то же время как-то свежо.
Почему я молчу, почему не кричу? Молчу.
На вопрос о причинах возникновения молчания в обществе, вынужденного молчания, поэты дали исчерпывающий ответ.
В невидимом зареве
из распылённой тоски
знаю ненужность как бедные знают одежду последнюю
и старую утварь
и знаю что эта ненужность
стране от меня и нужна
надежная как уговор утаённый:
молчанье как жизнь
да на всю мою жизнь
Однако молчание – дань. /Айги/
Однако неожиданная и безапелляционная декларация М. Цветаевой
позволяет взглянуть на феномен молчания в поэзии с иной стороны.
Рай – это где
Не говорят!
Волнующие моменты молчания любви и есть явление подлинного рая для двух сердец. Как удивительно ёмко написал об этом состоянии Элюар.
Путь молчания
От моих ладоней к твоим глазам
И к твоим волосам.
И не менее проникновенные строки находим у М. Алигер, где молчание является неким итогом чувственной близости любящей пары, неким аккордом благостной радости и истовой надежды.
В этом её пространном манифесте о природе своего поэтического творчества видятся несколько разнокачественных состояний молчания.
Молчание поэта. В нём с великой трудностью изыскиваются нужные слова. Их убедительность должна состоять в том, чтобы в момент их произнесения всё молчало. Молчание аудитории, им внимающей, погрузившейся вслух, в молчание внимания. Но и этого мало поэту. Молчание отдельного человека – вот что ему нужно Ведь после чтения в таком молчании должно возникнут молчание в сознании отдельной личности, находящейся в ощущении послевкусия от смыслов и чувств услышанного стиха. Если в этом молчании у него возникнут собственные чувства и переживания, индуктированные в какой-то мере услышанным, только тогда явится миру поэзия.
Поэзия – это молчание,
которое звучит,
когда последнее слово сказано.
И место звучания этого молчания – душа и сердце поклонника поэта.
Отсюда и высокий уровень требовательности к поэтическому слову. В помощь в борьбе с «неверным» словом может быть призвана библейская одухотворённость, как И. Бунина, где молчание и есть замена ничтожному слову.
Он повелел зажечь лампаду,
Иссечь на камне знак Креста —
И тихо положил преграду
На буйные мои уста.
Так, господи! Ничтожным словом
Не оскверню души моей.
Очевидно близка к этим строкам страстная молитва В. Брюсова о даровании молчания поэту.
Ангел благого молчания,
Властно уста загради
В час, когда силой страдания
Сердце трепещет в груди!
…………………………………
В тихих глубинах сознания
Светят святые огни!
Ангел благого молчания,
Душу от слов охрани!
Убежденно вторит им З.Гиппиус, понимая всю взрывную силу слов, неосторожных и пристрастных.
Сегодня ещё дымятся раны,
Никакие слова не нужны сегодня.
В часы неоправданного страданья
И нерешённой битвы
Нужно целомудрие молчанья.
Потребность в чистоте слова испытывал и О. Мандельштам. Для него таким родником, как это не странным не показалось, тоже было молчание. Но особого рода молчание
Да обретут мои уста
Первоначальную немоту,
Как кристаллическую ноту,
Что от рождения чиста!
Первоначальная немота – это состояние только что рождённого мира, ребёнка, Афродиты из пены морской – невинности и красоты, ещё не находящихся в путах правил и условностей житейского опыта.
Ужель потребность в молчании столь всеобъемлюща? Однако нет. Отрезвляющим диссонансом звучит вывод М. Шехтмана.
Я себя утешаю: молчание необходимо!
Ведь недаром прекрасно немое отчаянье мима,
И затишье заката, и ночь, где ни ветра, ни звука.
Ах, не верьте, не верьте! Быть паузой – тяжкая мука.
И что мудрость в молчанье – вы этому тоже не верьте,
Потому что звучать – есть отличие жизни от смерти,
Потому что иначе идти невозможно по краю!
И тут же категорически возражает сетевой автор.
Слова, слова…ну, что им за цена.
всего и надо – пять минут молчания.
и обретёт вдруг немота звучание.
и многословна станет тишина… /Лапшин/
Понятно, что противостояние молчания и звучащего слова не имеет своего предела. Оно будет длиться и длиться, порождая всё новые поэтические образы и чувства.
Научиться молчать
Почему Арсений Великий говорил о том, что нередко раскаивался в сказанном, но никогда не сожалел о молчании? Возможно, он вспоминал при этом о годах, проведенных в столице, в ее блеске, в ее «высшем свете», в котором света на самом деле так мало и так много самой настоящей тьмы – мало правды и много лживых, льстивых, неискренних речей. Возможно, ему на ум приходили ситуации, когда его собственные слова, произнесенные под влиянием определенных обстоятельств и чувств, спустя какое-то время оказывались не соответствующими действительности, что не могло не уязвлять его чистую душу. Возможно, когда-то ему случалось давать кому-либо не очень удачные советы, и впоследствии он об этом скорбел… Но всё это относилось к прежней – многозаботливой, многопопечительной, наполненной суетой жизни, а уж никак, кажется, не к тому преподобническому житию, которое проводил он в пустыне.
Почему это «раскаяние в сказанном» оставалось для подвижника по-прежнему живым и сильным? Отчего он, безмолвник, напоминал об опасности, которую таит в себе наш собственный язык, – другим и наравне с ними себе самому? Или даже в первую очередь – себе самому?
Когда мы говорим безудержно и беспорядочно, нам очень трудно уследить за всем, что взошло откуда-то из недр нашего сердца на язык, покрутилось на нем да и сорвалось с него. Мы чувствуем вечером опустошенность, усталость, какую-то неясную тяжесть на душе и относим всё это к впечатлениям прошедшего дня, к его обстоятельствам – иногда непростым, иногда прямо искусительным. Но нам часто невдомек, что в значительной степени усталостью и опустошенностью этими обязаны мы самим себе – тому, что и как мы говорили, тому, насколько невнимательными мы были по отношению к «исходящему из уст».
Это кажется нам настолько естественным, настолько привычным – общаться, поддерживать разговор, беседовать… Это представляется нам чем-то совершенно необходимым, видится неотъемлемой частью нашей жизни, пребывания в сообществе с другими людьми. И, пожалуй, именно так это и есть. Но редко, редко кто отдает себе отчет в том, что каждый раз, прежде чем произнести то или иное слово, необходимо хотя бы немного поразмыслить, взвесить его на весах своего сердца, понять, будет ли сказанное правдой или окажется ложью, принесет оно кому-то пользу или навредит, доброе оно или злое. Мы чаще всего говорим просто потому, что захотели что-то сказать, повинуясь внутреннему импульсу, не проанализировав его, не оценив – прежде всего с точки зрения евангельской.
«От слов своих оправдаешься и от слов своих осудишься» (Мф. 12: 37) – это предупреждение зачастую кажется нам иносказанием: что такое слово, важны дела! Но Господь – не мы. И если что-то сказано Им, то сказанное – истина.
Произносимое нами оказывает колоссальное влияние на нас, во многом нас формирует
Есть огромная, теснейшая связь между тем, что мы говорим, и нами самими. «Нам не дано предугадать, как слово наше отзовется…» – не только в жизни, судьбе других людей, но и, прежде всего, в нашей собственной. Произносимое нами оказывает колоссальное влияние на нас, во многом нас формирует – неким вторичным, но очень действенным образом. И либо мы управляем своим словом, сознательно и ответственно относясь к нему, либо оно управляет нами.
То, что мы говорим, всегда так или иначе проявляет какую-то часть содержания нашей жизни, нашего сердца, нас самих – в том числе и сказанное «случайно», между делом, без рассуждения и осмысления. Проявляет, а вслед за тем закрепляет, взращивает это содержание в нас, и горе нам, если закрепляемое и взращиваемое – не лучшее из того, что вообще может быть в человеке. Оттого-то и образуется это единство произносимого и жизни человека, даже в том случае, если он лжет.
Можно снова вспомнить преподобного Антония Великого: «Бог хранит тебя до тех пор, пока ты хранишь уста свои». То есть хранимы мы до тех пор, пока готовы созидать, пока внимательны к себе, пока продолжается внутренняя работа, и не хранимы – когда начинаем сами свое внутреннее разорять, перестаем следить за тем, что рождается в сердце и исходит потом из уст. Потому что близок Бог к боящимся Его, и далеки от Него те, кто говорит необдуманно, бесстрашно и много.
Уста точно двери дома: если они часто открываются, то тепло из дома уходит
Много говорить небезопасно ведь не только оттого, что внимание трудно сохранять и посему «во многословии не избежишь греха» (Притч. 10: 19). Преподобные Варсонофий Великий и Иоанн Пророк объясняют своему ученику, впоследствии известному всему христианскому миру наставнику аскетической жизни, в то время еще не авве, а просто Дорофею: «Ты так много говоришь только потому, что не познал еще, какой это приносит вред». Какой? Помимо выше приведенного объяснения из Священного Писания отцы дают объяснение свое, не менее, пожалуй, убедительное: уста точно двери дома: если они часто открываются, то тепло из дома уходит.
Тепло… Это то самое тепло, радующее наше сердце и сообщающее жизни ощущение ее подлинности, которое мы испытываем, хорошо помолившись, умилившись сердцем при чтении святоотеческих книг или же во время богослужения, когда поемое и читаемое особенно сильно трогает душу. То, которое мы так быстро теряем и даже не замечаем – как и почему. Были бы внимательнее, замечали бы: теряем сразу же, как только начинаем много и «неосторожно» говорить, причем не только о вещах суетных и пустых, но и о вещах душеполезных – просто много. Были бы внимательнее – многое бы и помимо того замечали…
…Очень важно – понять эту огромную внутреннюю связь, связь между тем, что пребывает внутри нас, и тем, что исходит вовне. Понять, насколько одно влияет на другое. Насколько зависит наше слово от нашей жизни и жизнь – от нашего слова. Потому, опять же, за каждое слово праздное, то есть лишнее, и дадим мы ответ на Суде (см.: Мф. 12: 36). Если лишним, ненужным было оно, то лишнее и ненужное взрастило и укрепило оно в нас, вытеснив из нашего сердца то, что было жизненно необходимо, не оставив для него достаточно места. Если, хуже того, злым, гнилым оно было, то умножило и утвердило оно в нас злобу и гниль. Как же научиться оценивать то, что ты хочешь сказать прежде, чем вырвется оно на волю. Как овладеть искусством взвешивать слова на весах своей совести. Как же это трудно…
Лишь в молчании рождается это дивное умение: понимать самого себя, свои мысли и свои слова
И как же хорошо понимал это тот, кто часто сожалел о сказанном и никогда не раскаивался в молчании! Потому что лишь в молчании рождается это дивное умение: понимать самого себя, свои мысли и свои слова. Парадоксально, но так.
И потому – еще парадоксальней: чтобы научиться правильно говорить, обязательно нужно научиться молчать.